Литературный роман - Максим Шишов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Хм, а почему же ты еще недавно пытался приписать авторство Жуковскому и излишняя резвость тебя нисколько не настораживала?
– Потому что не догадался приписать его тебе, – сухо ответил занятый выуживанием костей Корниловский.
Ингиров иронично наклонил голову.
– Но теперь многое по-другому воспринимается. Примечания к «Онегину», например, тебя выдают, – не поднимая от тарелки головы, продолжал Корниловский. – Очень по-набоковски вышло. Грубоватый прием, по-моему.
– А, по-моему, хороший роман, – сказал простой Агамалеев.
– Тут ведь не в этом дело, – вплелся Коровкин. – Максим не говорит, что роман плохой, он говорит, что не похоже, будто роман написан тогда… – Он протяжно повел рукой.
Корниловский буркнул что-то неопределенное, что Коровкин воспринял как поощрение:
– Если Саша хотел, чтобы было похоже на девятнадцатый век, – затянул он снова, но густой бас затопил его голос:
– Да похоже, похоже – стихи такие же кудрявые. Салоны, дубровы, аполлоны. Одно слово – «стыризация».
Кто-то хохотнул.
– Ну, зачем ты так? – прошептал еле слышно Коровкин.
– Не люблю постмодернизм, – невидимый мною бас зазвучал почему-то обиженно.
– Забавно, что для того, чтобы выяснить, что роман никому не нравится, его потребовалось опубликовать, – сказал неожиданно ясно Ингиров.
– Ну вот, ты обиделся, – сморщившись, проговорил Корниловский.
Ингиров улыбался.
– Я не обязан хвалить твой роман, – Корниловский пытался оставить рыбью кость на краю тарелки, но она плотно приклеилась к пальцу, отчего его брезгливые попытки становились все более нетерпеливыми. – Как стилизация он не удался, и я сказал уже почему. А на вещь самостоятельную, прости, он не тянет. Написать такое двести лет назад было бы фантастически круто, но сейчас… – Он сморщился. – Это все равно что «Чайльд-Гарольда» заново сочинить. Несерьезно. Одно достоинство – стихи гладкие.
Красный Коровкин старательно косился в колодец.
Над столом уже не звенели, голоса колыхались как будто издалека, и издалека же накатывало волнами:
«А у реки, а у реки, а у реки…Гуляют девки, гуляют мужики.А у реки, а-а, а у реки…»
Ингировские волчьи глаза горели над столом.
«Да, тебе сейчас непросто, – думал я, незаметно вглядываясь в Ингирова. – А чего ты хотел? Здесь же нет человека, который не завидовал бы тебе. Может, только Агамалеев, которого ты высмеял, который и не литератор вовсе, а рекламщик. Твой роман для всех как страшный сон. Его печатают, его продают, о нем пишут. Да что там продают и пишут! Шумиха на всю Россию поднялась! Никому не ведомый автор из никому неизвестного Хабаровска взял и отколол штуку – роман, и в стихах. Александр Сергеевич Пушкин! Любите и жалуйте! Поэт, которого никогда не было и быть не могло. Господи, да я сам столько лет бился над тем, как оживить эти треклятые слова, как вдохнуть в них жизнь, как научиться писать так, чтобы шло от сердца, чтобы читали, не отрывались, чтобы вышло настоящее, а не вымученная подделка. Господи, ведь надо было написать так, как до меня никто не писал, чтобы ни на кого не похоже, чтобы все было свое – новое, истинное, влекущее. И вот пока я бился над этой загадкой, пришел ты, потыкал пальцем – бордо, сыр лимбургский, roast beef окровавленный – слова завертелись, и составился роман. Чего проще! Чего проще, сукин ты сын!»
А скандал тем временем нарастал.
– Постмодернизм, – кричал пьяный Котов. – Весь твой роман пропитан постмодернизмом. К чему это? К чему эти… эти стишки? Прав, прав ты, Максим, – Корниловскому, – форма тогда начинает преобладать, когда сказать нечего! Красиво, газеты хвалят, а содержание – тьфу… Ни о чем! Потешить себя и публику – глядите, как ловко я все обыгрываю…
Ингиров молча улыбался.
«Ну, давай же! Маски сорваны. Или ты специально затеял это? Специально пригласил всех, напоил водкой, чтобы прорвало всех, чтобы уже ясно стало – ты на одном берегу, мы на другом и между нами пропасть? Ты вполне мог устроить это, ты хитер, демон, хитер и наблюдателен, и тебе интересно, что за люди окружают тебя. Но от меня ты ничего не добьешься. Твой роман хорош, он ослепительно хорош. Ничего равного ему просто не существует, но я тебя ненавижу. Ты стал моим наважденьем, но будь я проклят, если выдам это. А рыба, что ты заказал, необыкновенно вкусна».
Я думал так, думал несвязно. Мешал водку и сок. Видел, как восстают на Ингирова все новые и новые враги. Видел, как Агамалеев пытается всех примирить. Как наполняют рюмки равнодушные к шуму официанты. Как бледнеет и сжимается в кресле Ингиров – злой, заострившийся, но несломленный. И представлял себя – тоже злого, но со злостью скрытой и ненавидящей, тоже сжавшегося в кресле огромным пауком.
«Мы с тобой, только мы с тобой, – стучало в голове. – Ты химера, порождение моей больной фантазии, ты не существуешь даже. Пушкин! Пушкин! Пушкин! Что за идиотская фамилия! Вздор!»
Плавали бесшумные официанты.
Два паука притаились друг против друга в креслах.
Глава 2
Пока я добрался до дому, разгоряченность схлынула. Тоска и опустошенность заняли ее место. Медленно поднялся по лестнице. Черные, будто гудроном смазанные двери, отражали свет. Я долго не мог попасть ключом в скважину.
За последний год в моей жизни произошло столько странных и необъяснимых событий. Почему же я думаю о том, что ждет меня за этой дверью все та же сыроватая комната с пятном на потолке, буровато-зеленые обои с розовыми прожилками и оставшаяся с утра в раковине посуда? Хотя грязная посуда сама по себе способна наводить тоску.
Хотел лечь спать, но понимал, что не усну. Ходил, пил чай, смотрел, как мотается в кружке огненный волос лампы. Смотрел на заснеженную крышу гаража, на черное небо и развесистый фонарь за окном.
Не доверяйте вечным мыслям!
Не доверяйте идеалам!
Ни к чему хорошему это не приводит.
Я книжный человек. Я люблю книги, я связал с ними свою жизнь, и, похоже, зря, хотя они подарили мне много приятных минут.
Я влюбился в книги еще в детстве.
Воспоминания о некоторых из них и сейчас вызывают смутный трепет, хотя я почти ничего не помню и подозреваю даже, что это вовсе не воспоминания, а какие-то сгустки эмоций по странной прихоти, прилепившиеся к памяти. Есть или нет в «Алисе» эпизод, где в самом конце она выходит на поле и встречается с королевой? Он залит у меня каким-то неистовым солнцем и радостью, в нем много неба, зелени, в нем окончание трудного пути и достижение желанной цели, но есть ли это все в настоящей «Алисе»? Или вот отрывок, даже не отрывок, так, неясная картинка, – Мио и его друг идут через поле или болото во мрак, где высится замок зловещего Като. Есть ли эта сцена в настоящей книге? Выдумал ли я это болото и эту ночь, беспросветную и бесконечную, и ночной воздух, стонущий от предчувствия и отчаянья?
Я так мало помню, но помню, что с ранних лет отдавал предпочтение выдуманным историям. Что может быть интереснее, чем проживать чужие жизни? Что может будоражить сильнее? Все, что я видел вокруг, было таким обычным. Все тот же двор и вечный подорожник, приляпанный на тропинке, все та же береза у скамейки, все та же черемуха. Я просыпался, шел в школу, шел домой, делал уроки, гулял во дворе – это повторялось изо дня в день, и в этом не было никакой романтики. А в книгах ветер выдувал паруса, книги дышали соленым бризом, пороховой дым затягивал их страницы – и все, все в них было настоящим. Я жил каждой из этих книг. Падал в колодец с Алисой, прятался с Мио в замке, крался с Джимом Хокинсом к захваченной пиратами шхуне. И было так интересно жить чужими судьбами. Более настоящими, чем моя. Более осмысленными, чем моя. Более увлекательными, чем моя. И быть уверенным, что и завтра, и через месяц, и через год это все никуда не исчезнет, и оставлять небрежно закладку на середине главы так, словно и у меня впереди была целая вечность.
Книги притягивали неотвратимо, и вот, балуясь, я начал писать. Подражал поэтам, сочинял истории, выдумывал героев и собственную жизнь. Словом, я увлекся сочинительством. И что же?
Довольно быстро я решил, что я гений. В этом нет ничего удивительного, к тому же это очень удобно. Что может сравниться с тем божественным чувством свободы, когда слова текут легко и вдохновенно, когда связываешь и развязываешь человеческие судьбы, когда от движения твоей мысли зависит участь целых народов?
Я помню, как просиживал ночи на кухне, сочиняя какую-нибудь историю. И вот написана глава, но, как в груженом составе вагоны не успокаиваются сразу, а, прокатившись немного, вздрагивают – натягиваются автосцепки, и скрытое напряжение долго гуляет со стоном и скрипом, так и слова не хотели никак успокаиваться, и стоило взгляду зацепить их – звучали каждое на свой лад и требовали внимания. Нужно было время, чтобы ушел лишний звук, чтобы воображение не откликалось слишком пылко, но глаза продолжали обегать текст, в узоре предложений и перекличке слов стремясь отыскать незамеченный прежде изъян.