Трансатлантическая любовь - Симона де Бовуар
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Твоя Симона
11.
Среда [4 июня 1947]
Мой любимый муж! Как я была счастлива, спустившись сегодня вниз, найти от тебя письмо, да еще такое чудесное! Я как будто снова услышала твой милый насмешливый голос, увидела твою улыбку, ты был рядом, и мы весело болтали. Оказывается, переписка может быть очень приятным занятием: если ответы приходят быстро, то получается как бы разговор. Кажется, будто ты где-то близко, я чувствую, что ты меня любишь и словно смотришь на меня в эту минуту, чувствую, что и ты чувствуешь, как я тебя люблю. Милый мой, ты не представляешь себе, как я счастлива, я и не предполагала, что ты можешь подарить мне столько счастья. Весь день был солнечным, радостным, светлым благодаря твоему ласковому письму, согревшему мне душу. Мне завидно, что ты можешь писать такие письма, это нечестно: я ведь не в состоянии выразить все, что мне хочется, на чужом языке. Ты остришь, красиво описываешь свои впечатления, с блеском рассказываешь истории. А я вынуждена обходиться своим скудным детским английским, хотя тоже, как ты, надеюсь, знаешь, не дура. Вдруг ты возомнишь себя тоньше и интереснее, чем я, и станешь меня презирать за мое косноязычие?..
Вечером
Милый, у нас сейчас полночь, интересно, который час в Чикаго? Наверно, время ужина. Чем ты занят? Грызешь кости, как написал в предыдущем письме? Я сижу в своей гостиничной комнате, запущенной и обшарпанной, мне было бы стыдно привести тебя сюда. Стены еще ладно, они хоть недавно выкрашены — в цвет розовой зубной пасты, но потолок немыслимо грязный, и вообще вся комната в таком плачевном состоянии, все так неудобно и некрасиво, что тут не обойтись без опытного хозяйственного мужчины, который “женской рукой” навел бы уют. Но я привыкла к этой конуре, я прожила в ней всю войну, варила здесь лапшу и картошку и теперь не могу с ней расстаться, как того требует здравый смысл.
Правда, здравого смысла у меня нет ни капли, сегодня вечером я чувствую себя очень несчастной, позволь мне немного поплакать. Чудесно было бы поплакать у тебя на груди, но я оттого и плачу, что не могу поплакать у тебя на груди, и это полный бред, потому что у тебя на груди я бы не плакала. Страшно глупо писать любовные письма, ведь любовь в письмах не передать, но что же делать, если между тобой и человеком, которого любишь, лежит этот проклятый океан? Что еще я могу тебе послать? Цветы вянут, поцелуи и слезы по почте не доходят. Остаются слова, но английские слова плохо выражают мои чувства. Можешь гордиться, ты даже из-за океана умеешь довести меня до слез! Я очень устала и очень сильно скучаю по тебе. Мне тяжело далось возвращение домой. Во Франции есть что-то необычайно грустное, хотя я люблю эту грусть. И потом, в Америке я была как бы в отпуске, ничего от себя не требовала, а тут должна что-то делать, но что — сама толком не понимаю и не уверена, смогу ли. Я провела сегодня странный вечер, мне пришлось много выпить, чтобы это вынести, но я все равно до сих пор не могу успокоиться. Я рассказывала тебе про одну очень уродливую женщину, которая влюблена в меня. Помню даже, когда и где рассказывала — на двуспальной кровати в Нью-Йорке: мы говорили о женщинах, я видела твое милое лицо и была счастлива. Так вот, с ней я сегодня ужинала. Четыре дня назад я ее встретила — она выслеживала меня и сама в этом призналась. Я сидела в кафе, и она вошла туда, дрожа как осиновый лист. Я пообещала с ней поужинать. Она принесла рукопись, что-то вроде дневника, где во всех подробностях, не стесняясь, описывает свою любовь ко мне, — причем написано прекрасно, она большой писатель, очень глубоко все чувствует и замечательно умеет передать. Читать это — занятие тяжелое и почти невыносимое, тем более что речь идет обо мне. Она вызывает у меня своего рода восхищение и острое сочувствие, но видимся мы не чаще раза в месяц, и то, если я в Париже. Я не слишком дорожу ее обществом, и она это знает. Поразительно, что мы можем спокойно обсуждать ее любовь ко мне и говорим об этом, словно о болезни. Но, как ты догадываешься, вечер в ее обществе — испытание нелегкое. Она всегда приглашает меня в лучшие рестораны, обязательно заказывает шампанское и самые дорогие блюда. Я болтаю не закрывая рта, рассказываю всякие истории, стараюсь держаться непринужденно и весело. А она сидит и пьет как лошадь. Потом мы идем в бар, там она начинает произносить трагические речи, мне делается не по себе, и я откланиваюсь. А она, я знаю, идет домой плакать, биться головой об стенку и строить планы самоубийства. Она не желает иметь никаких друзей, кроме меня, сидит целый день одна, а меня видит раз шесть в год. Мне ужасно тяжело бросать ее одну на улице, в полном отчаянии, с мыслями о смерти, но что же я могу поделать? Чрезмерная мягкость и участие с моей стороны были бы еще хуже. Как бы хорошо я к ней ни относилась, я ведь не могу с ней целоваться. Какой же выход?
Сегодня утром я принесла из “Тан модерн” груду рукописей и весь день их просматривала. Там есть одна душераздирающая исповедь: проститутка рассказывает свою жизнь. Боже, как подумаешь, что мир представляется ей таким, что она вот так проживет свою единственную жизнь и умрет, не узнав ничего другого! Это очень страшно! Она пишет настолько откровенно, таким грубым, неприглаженным языком, что почти невозможно публиковать. Вот над чем надо плакать, а не над своими маленькими переживаниями. И у нее еще хватает сил шутить!
Все, любимый, иду спать. Я слегка утешилась, написав тебе. Мне придает силы мысль, что ты есть, ждешь меня, что счастье и любовь вернутся. Ты мне как-то сказал, что я для тебя значу больше, чем ты для меня, но это не так, совсем не так. Я скучаю по тебе, люблю тебя, я твоя жена, а ты мой муж. Я засну в твоих объятиях, любовь моя.
Твоя Симона
12.
Суббота, 7 июня [1947]
Милый Нельсон, с утра льет дождь, на железной дороге забастовка, и я не знаю, как добраться до моего загородного пристанища. Мне бы очень хотелось после этих суматошных дней в Париже поехать туда отдохнуть и поработать. В среду вечером, когда я тебе писала, у меня было что-то вроде депрессии, но теперь все прошло. Главное, я снова могу работать. Зря я пыталась сразу же по возвращении сесть за книгу о женщинах, которую начала перед отъездом. Для меня она на время умерла. Я не могу продолжать писать как ни в чем не бывало с того места, где остановилась. Я вернусь к ней, но потом, а сейчас мне надо разобраться со своими впечатлениями от поездки, я не хочу их растерять, что-то надо сохранить непременно, хотя бы на бумаге, раз по-другому невозможно. Буду писать об Америке и о себе, хочу представить это как личный опыт: “я в Америке”. Показать, что стоит за словами “приехать”, “уехать”, “посмотреть страну”, что-то в ней подметить, почувствовать, уловить и т. д. Одновременно попытаюсь осмыслить реалии американской жизни сами по себе. Понимаешь, что я имею в виду? Боюсь, я не очень ясно выражаюсь, но этот замысел очень меня увлекает.
В Париже я чудесно провела время. Вчера утром Сартр взял меня на просмотр первого варианта фильма по его сценарию, который снял Деланнуа. По-моему, получается хорошо. Я тебе рассказывала, что французское кино сейчас очень далеко шагнуло вперед, потому что режиссеры стремятся выразить собственный оригинальный взгляд на жизнь, пытаются сказать нечто свое — как мы в книгах. Очень интересно смотреть еще не смонтированный материал. Начинаешь понимать, как делается фильм, как по-разному можно снять один и тот же эпизод и как сложно выбрать окончательный вариант. К тому же я знакома почти со всеми, кто там снимался: любопытно видеть на экране молодого человека или девушку, которых чуть не каждый день встречаешь в кафе на Сен-Жермен-де-Пре. Потом был коктейль у Галлимара, это мой издатель. Он так разбогател, эксплуатируя нищих писателей, что каждую неделю устраивает коктейли. Я пошла впервые. В саду и в комнатах было не протолкнуться, я встретила массу друзей, с которыми не виделась с самого отъезда. Они обрадовались мне, расспрашивали об Америке, рассказали последние парижские сплетни. Мы договорились встретиться вечером. Так что около полуночи я отправилась в одно совершенно безумное, но очень милое место, куда молодые французские интеллигенты — или считающие себя таковыми — приходят выпить и потанцевать с юными и красивыми псевдоинтеллигентками. Это длинный узкий погребок под небольшим баром, темный, с красноватыми стенами и потолком, весь заставленный столами и табуретами и забитый танцующими, которых там человек сто или двести, хотя нормально может поместиться не больше двадцати. Зрелище симпатичное, хотя и немножко странное, потому что эти мальчики и девочки одеты совершенно немыслимо, в какие-то ослепительно пестрые наряды, и пляшут как сумасшедшие. Кое-кто из них, однако, очень неглуп, а у девушек попадаются милые личики. Музыканты там отличные, играют лучше, чем большинство белых в Америке, и буквально живут этим. Особенно мне нравится трубач, необычайно интересный парень, инженер (для заработка), а вообще писатель и музыкант. Играет он потрясающе, хотя у него больное сердце и он может умереть, если будеть играть много. Он издал скандальную книгу — ее якобы написал американский негр, а он только перевел — и заработал на ней кучу денег, потому что этот роман (садистский и чудовищно непристойный) пользуется бешеным успехом у публики.