Заметки литератора - Вера Федоровна Панова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Чуть позже (его я читала лет в тринадцать), с куда большей запальчивостью и издевкой, с пеной у рта, Писарев передо мной, доверчивым подростком, развенчивал Пушкина. Влияние Писарева на мою душу было тогда огромно. (Может быть, потому, что его сочинения, переплетенные в три большие фолианта, случайно оказались у моих знакомых, все ведь случайно в нашем раннем воспитании. А может, потому, что писал он дерзко и ярко и молодость кипит в каждой его строке.) Три личности формировали меня в том переломном возрасте — Писарев, Базаров, Марк Волохов. Я не собираюсь обсуждать здесь, хорошо это или плохо: просто констатирую факт. Не имело никакого значения, что одна из этих личностей существовала на самом деле, а две придуманы романистами: все трое высказывались, стало быть существовали. Все трое сходили с высот своего дерзания в заплесневелый мирок, где я росла, и производили там ужасающие разрушения, прямо-таки камня на камне не оставляли. Но, ликуя по поводу разрушений, окружая этих молодых людей ореолом, на который они, вероятно, и не претендовали, одного я не уступила им — Пушкина. Отдать Пушкина — значило предать на поругание самую чистую, самую возвышенную радость. Так и не отдала. И со мной эта радость всю жизнь…
Читала я и учебники — не то чтобы регулярно, но время от времени брала и прочитывала учебник естественной истории, географии, пыталась читать физику, но самой трудно было, а объяснить некому; очень любила, до сих пор люблю читать учебники истории, даже плохие.
Средств на учение не было, отдали в гимназию и, не проучив двух лет, забрали. И хотя не могу сказать, чтобы я очень убивалась от этого (даже радовалась, что больше времени будет на чтение), но все-таки сосала мысль — как же это я останусь невеждой, неучем. Вот я и старалась пополнить свои знания, читая учебники.
Лет с восьми-девяти я писала стихи и прозу, пытаясь подражать то тому, то другому писателю. Все это было очень смешно. Взрослые читали и смеялись. На меня их смех действовал болезненно, заставлял меня замыкаться от них, хотя крыть мне, что называется, было нечем, я сама видела постыдное свое неумение. Стала писать потихоньку и прятать свои опыты во всяких укромных уголках… Стихи перестала сочинять уже в ранней юности, догадавшись, что их надо писать очень хорошо — либо не писать вовсе.
Уже тогда я знала, что буду писательницей. Никакая другая профессия мне и не померещилась… В доме матери-труженицы мне рано пришлось взять на себя хозяйственные заботы — уборку, стряпню, стирку. Помню, были у нас два больших вязаных покрывала для кроватей, из толстых суровых бумажных ниток, все покрытые вязаными пупырышками величиной с вишню. Такое покрывало и в сухом виде тяжеленное, а намочишь его в корыте — и не повернешь. Я стирала эти чудовища как умела и придумывала названия книг, которые когда-нибудь напишу. Ни одной из этих книг я не написала. Вошла в настоящую деятельную жизнь, и она поразила меня иными впечатлениями, дала иные сюжеты. Кстати, и писательницей стала я не так скоро, как задумывала.
Семнадцати лет я стала работать в газете «Трудовой Дон». С тех пор, вплоть до 1946 года, была газетчицей, журналисткой.
Моя первая редакция и первые шаги на этом поприще описаны мною в «Сентиментальном романе»: необставленные, пустынные комнаты, где ничего нет, кроме голых столов и рваных плакатов. Столы не письменные — простые, вроде кухонных, с одним выдвижным ящиком… Мне, как и Севастьянову, герою «Сентиментального романа», казалось, что в редакции не иссякает блестящий разговор, поток новостей, шуток, интересных споров. Как и для Севастьянова, работа в редакции была для меня не обязанностью, а прекрасным жизненным процессом, естественным, как дыхание. Как и Севастьянов, я полюбила газету, навеки роднее всех запахов стал мне запах типографской краски, самым важным зданием на земном шаре стал дом, в котором помещалась редакция.
Много там было людей занятных, своеобразных и умных, часть из них, в несколько измененном виде и под другими именами, пришла на страницы «Сентиментального романа» — Семка Городницкий, Кушля, Залесский, Вадим Железный. Человеку, изображенному под именем Вадима Железного, я многим обязана, он меня научил газетному ремеслу. Ведь я ничего не умела на первых порах — как и Севастьянов; всему училась на ходу. Была помощницей районного организатора рабкоров, репортером, очеркистом, выпускающим. Нужен был фельетон — научилась писать фельетоны. Требовался газете рассказ — и рассказ писала… В числе сотрудников «Трудового Дона», его «элиты», был Николай Погодин, позднее — драматург, автор «Кремлевских курантов» и многих других пьес. Он требовал от нас, юных и ничего не умевших, чтобы мы овладевали профессией всерьез, без халтуры; говорил, что тот не газетчик, кто не умеет писать быстро и хорошо… В последующие годы в Ростове появился Александр Фадеев, еще совсем молодой; в подвале клуба Рабпрос, где собиралась литературно-газетная молодежь, он читал главы из неоконченного «Разгрома»… То была питательная среда, в которой мало-мальски толковое молодое существо духовно обогащается и мужает с каждым днем.
Газетчик много видит, ему всюду приходится бывать. Помню предприятия начала нэпа, детские дома и клубы того времени, школы ликбеза, где молодые и старые учатся грамоте… Хотя в «Сентиментальном романе» другой город, «собирательный», не Ростов, — но, конечно, роман возник из тогдашних моих встреч и впечатлений. Юность Степана Борташевича (роман «Времена года») тоже, по-видимому, протекала в Ростове.
Позднее я видела, как создавался совхоз «Гигант» и как строился Ростсельмаш, один из первенцев пятилетки. Видела события, описанные в «Поднятой целине». Была на процессе о покушении на селькора Акулину Брилеву: выездная сессия в неприхотливом районном клубе, бурное кипение страстей на заре сплошной коллективизации… Брилеву ранили из обреза, она доползла, раненая, до своей хаты, оставляя за собой полосу крови, но у нее была железная кубанская порода, она выжила и присутствовала на суде вместе с мужем своим и детьми… Я о ней написала брошюру. Мария Петриченко из «Сентиментального романа» на нее непохожа; но не было бы Марии Петриченко, если