Трижды содрогнувшаяся земля - Иоганнес Бехер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но вышло все по-иному.
Когда в последний день судебного разбирательства был объявлен смертный приговор, перед судьями предстал подлинный убийца и со всей убедительностью доказательств заявил, что именно он убийца.
Завязалась борьба: каждый из них старался выгородить другого. Приговоренный к смерти настаивал на том, что он, и только он, является убийцей, и просил, чтобы приговор был приведен в исполнение. Но его противник предъявил неопровержимые доказательства и убедил судей, что убийца он, и только он, так что суду оставалось лишь отменить первоначальный приговор и признать виновным в убийстве женщины ее несчастного поклонника.
Не помогло первому и откровенное заявление о том, что второй был только исполнителем, что убийство годами подготавливалось им, невозможным человеком; не помогли ему и мольбы — снизойти к нему и разрешить окончить эту невозможную жизнь по-человечески, достойно возможного человека. Не помогло и предложение приговорить к смертной казни обоих, — предложение, которое он выдвинул, когда понял, что его оправдают. И все же его оправдали и насильно вывели из камеры, в которой он стал другим человеком. На свободе он очень скоро снова стал прежним, но так как возвращение в прежнее состояние уже не является простым повторением, но и его усугублением, то этот некогда невозможный человек дошел в своей невозможности до того, что покончил жизнь самоубийством. В минуту просветления, накануне добровольного ухода из жизни, в нем ожил и властно заявил о себе «другой», и тогда он поспешил привести в исполнение свой смертный приговор, чтобы не дойти до пределов невозможного.
Так вот в каждом бесчеловечном и невозможном человеке таятся человеческие возможности, таится возможный человек, проявляющийся отнюдь не всегда столь драматично, как в данном случае. Ведь невозможны люди совсем не от рождения, они становятся невозможными из-за бесчеловечных и невозможных условий. И первым признаком перемены является тревожное осознание собственной невозможности, никчемности, негодности, вызываемое этими невозможными обстоятельствами.
Железо надо ковать, пока оно горячо. Ведь часто бывает, что возможность перемены теплится в человеке одну-единственную секунду.
Человек и лошадь
Это случилось в пору истребления, — когда необозримые пространства были покрыты трупами; когда в городах громоздились горы развалин; когда миллионы людей погибли страшной смертью: сожженные в не гаснущем пламени, задушенные в газовых камерах, спаленные жаром пустыни, замерзшие в ледяных просторах, раздавленные танками или разорванные гранатами на полях сражений, погребенные под развалинами городов, прибитые градом бомб.
Это случилось в пору истребления, — с человеком, долгие годы смотревшим на все это, с человеком, у которого погибли жена и дети, который потерял брата и родители которого, бросив все, бежали куда глаза глядят… Это случилось в пору истребления, — с человеком, который был много раз ранен, лежал во многих лазаретах, который принимал участие в расстрелах и видел, как сотни людей были заживо зарыты в землю, который только что был снова ранен и снова находился на пути в лазарет, где ему должны были отнять руку.
Это случилось в пору истребления, — случилось, что этот человек, в дни, когда умирали сотни и сотни людей, увидел на дороге умирающую лошадь и при виде этой умирающей лошади почувствовал волнение, какого не испытывал никогда, и он понял, глядя на издыхающую лошадь, что он живет в бесчеловечное время, в пору истребления…
Глядя на издыхающую лошадь, он понял, что сам давно перестал быть человеком.
И удивленно смотрел он вокруг, и с удивлением видел, что то были люди, — что это люди, сваленные друг на друга, сгрудились горами трупов.
И тогда впервые осознал он смерть городов, и смерть своей жены и своих детей, — и собственная смерть представилась ему.
Вот какое волнение охватило его при виде умирающей лошади…
Так оно было в пору истребления.
Само собой разумеющееся
«Это же само собой разумеется, это естественно, это ясно само по себе» — сплошь пустые, лживые фразы, целью которых было скрыть, что ничто уже само собою не разумелось и ничто больше не было естественным…
Разве как и прежде само собой разумелось, что человек становится человеком только среди людей, что человек нуждается в человеке, дабы стать человеком, дабы он мог остаться человеком? И сколь же противоестественно было в пору истребления говорить естественные вещи, сколь опрометчиво было отстаивать естественное и спорить с теми, кто говорил: это ясно само по себе.
Так было в пору истребления, когда все само собой разумеющееся, все естественное в человеческой жизни перестало быть естественным, разумеющимся, и под вопросом оказалось даже естественное жилье, которого люди так часто лишались, — и тогда уже не существовало само собой разумеющегося, привычного стола и привычной кровати, да и сколько других вещей, таких милых, и близких, и привычных было тогда уничтожено.
В пору истребления случилось так, что, когда мир погрузился во мрак и свет стал бесценной редкостью, человек снова открыл для себя естественное и среди всеобщего помрачения понял, какая это драгоценность — свет. Каким великолепным был свет, который прежде казался нам таким привычным, а теперь снова засиял для нас во мраке наших городов, — люди были полны благодарности за то, что свет снова засиял из мрака.
Мы были полны благодарности, и нам казалось, что мы словно впервые отрывали «само собой разумеющееся»: когда мы вновь сидели за столом, гладили его и говорили ему ласковые слова: «Наш милый стол, прими нашу благодарность тебе и тому, кто тебя изобрел, и тому, кто тебя соорудил, всем вам — хвала и слава!»
С теми же словами обращались мы и к кровати, когда мы смогли вновь подняться с земли, на которой валялись, и мы стали дивиться тому, что изобретатели всего само собой разумеющегося не получили поименной известности и не вошли поименно в историю человечества, хотя в ней прославлялись все те, кто обесславил себя участием в истреблении всего естественного. Истинно человечески естественное! О, это священное само собой разумеющееся! Пусть хвала в твою честь не знает предела!
Один и другой
Это случилось в пору истребления, когда при встрече один человек сказал другому: «Все пропало. Я потерял все. Кончено». Другому не пришлось долго расспрашивать, чего же именно лишился встреченный им человек, потому что тот подробно исчислил ему всю обстановку, уничтоженную при бомбежке его жилья. Каждая из перечисленных им погибших вещей: и ваза, и всевозможные безделушки на комоде и, разумеется, самый комод, — казалось, срослась с этой человеческой особью, которая, взывая к сочувствию, оплакивала свои потери. И ни слова не было сказано о том, что сам потерпевший спасся от гибели. Не было речи и о том, что жители дома погибли под бомбами; и лишь между прочим упомянул этот жалобно стенавший рассказчик, что недавно погиб на войне самый близкий ему человек.
Другой же, по-видимому, не принимал утрату мебели слишком близко к сердцу и только дивился, как это человек может так привязаться к вещам, так срастись с ними. Но вскоре он сообразил, что вещи, сливаясь с воспоминаниями, сами становятся как бы живыми существами, творениями, которым человек, заработавший их своим трудом, ухаживавший за ними изо дня в день, передал часть своего существа. «Как же можно так заблудиться в вещах!» — не переставал, однако, удивляться другой, и ему казалось, что человек, так сросшийся с вещами, сделался сам если еще и не вещью, то чем-то вещным. Превратившись в вещь, он утратил понятие о порядке вещей, — и только этим другой мог объяснить, что для его собеседника утрата вещей значила больше, чем утрата живых существ.
Другой чуть было не рассмеялся, когда раздалась новая жалоба — по случаю утраты плюшевой софы, но ведь все эти утраченные вещи были как бы частями его собеседника, его созданиями, погибшими под бомбами. И другой сказал: «Все у тебя есть, раз ты сам спасся, — плюшевую софу можно вернуть, а мертвых — никогда». Но его собеседник охотнее верил в воскрешение из мертвых, чем в возвращение плюшевой софы. У людей есть надежда на загробное бытие, а вещи казались ему только здешними, неповторимыми и невозвратимыми. Другому же все представлялось совсем наоборот. Не скрывая своего несогласия, он все же думал, что его собеседник так подчеркнуто выдвигает на передний план вещи, дабы облегчить себе горечь от понесенных им чудовищных человеческих потерь. Быть может, полагал он, вещи приходили на помощь человеку, вырастали перед ним как защитная стена, вбирали его в свою среду, чтобы не дать ему ощутить всю убийственную тяжесть понесенных потерь? Быть может, этот человек прибегал к вещам, чтобы защищаться от людей? Быть может, этот человек искал в вещах броню от зияющей пустоты? И такой вопрос возникал и казался неразрешимым. Вещи, сотворенные человеком, не дают человеку найти себя, вернуться к себе: но ведь без овеществления не было бы и града бомб, и поры истребления, когда люди живут не живя… Должно ли оставлять людей в покое и дать им жить такими, какие они есть, или же должно возбуждать тревогу, — ко всем тревогам, которые терзают мир, присовокупить еще новую тревогу? Ведь покой найдем мы только в тревоге и через тревогу придем к тому покою, на котором покоится мир…