Трижды содрогнувшаяся земля - Иоганнес Бехер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Заблуждение
Мне казалось, что она хороша, очень хороша, и я не мог не восхвалять ее красоту. Я сказал ей, как она хороша, повторил это себе: она хороша, хороша, удивительно хороша. И другим людям — желавшим или не желавшим ее видеть — я показывал мою красавицу и выспрашивал их о впечатлении, хотя и выспрашивал только для вида. От нее мне хотелось услышать похвалу моей собственной красоте. Но красота моей избранницы была красотой дешевой, расхожей, вульгарной, этакой, как говорится, всесветно-стандартной красотой, этаким красивым дюжинным товаром — привлекательная пустенькая куколка, движимая тщеславием, высокомерием и эгоизмом.
Она была остроумна, — да, я любовался ее умом. И, ободренная моим обожанием, она безудержно болтала и высказывала сплошь препротивные глупости, да еще в столь навязчивой форме, что даже такой безрассудный поклонник, как я, не мог не заметить этого. Впрочем, она умела становиться в позу, когда не молола без удержу языком и была способна контролировать себя. Она становилась в позу, набивала себе цену, принижая и окарикатуривая пошлыми остротами достоинства других; злое замечание из такого нежного ротика безошибочно действовало на любого полуинтеллигента, да и не только на него, но и на меня, хорошо знавшего эту манеру возвышать себя за счет других; прелестная пересмешница действовала без промаха. Для нее не прошли бесследно два года супружества с неким публицистом, который не жалел усилий, чтобы приобщить ее к кое-каким знаниям. В разговоре она проявляла несомненные способности к подражанию, а порой могла ловко воспроизводить чужие мнения и посмеяться над собой, конечно в преувеличенно карикатурной манере, свойственной людям, совсем не собирающимся всерьез исправлять свои ошибки и не идущим дальше этакой наигранной самокритики. Всматриваясь пристально в это навязчиво остроумничающее существо, я обнаружил, что ее красота не более чем внешняя приятность, красивая видимость, прикрывающая весьма сомнительную сущность, что она похожа на довольно простенькую вещицу, принаряженную для витрины; и вот эта витринная красота сумела подчинить и продержать меня в своем плену, — и если бы она так беззастенчиво и безудержно не работала языком и умела разрядить свои глуповатые суждения значительными паузами и молчаливыми улыбками, — я не поручился бы за то, что некоторое время спустя написал бы эти строки.
Двойник
Жил-был некогда двойник, который настолько походил на свой оригинал, что успешно использовался последним, очень занятым человеком. Таким образом, занятой человек мог выступать в двух лицах: однажды как самостоятельная личность, в другой раз при помощи двойника. Какому занятому человеку не хотелось бы так раздвоиться! Однако постепенно между оригиналом и двойником возникли напряженные отношения, которые со временем приняли прямо-таки невыносимый, враждебный характер, и так длилось до тех пор, пока двойник, открыто объявив войну оригиналу, не взял всю власть в свои руки. За то время, что двойник представлял оригинал, он во многом превзошел его. Оригинал же, отвечая на попреки двойника в том, что он оказался никчемным и жалким, заявил, что двойник был не более как его карикатурой, и потребовал от него, чтобы тот перестал его шаржировать и, подражая, строго придерживался оригинала. «Но я же больше, чем копия, — с негодованием возражал двойник, — и уж если кто не соблюдает верности оригиналу, так это прежде всего ты сам». — «Нет, это как раз ты со своей погоней за оригинальностью!» — бранился оригинал. «Нет, ты со своей жаждой быть оригинальным!» — отвечал двойник. «Кто же кто?» — задумчиво спросил себя оригинал, точнее говоря, первоначальный оригинал, ибо теперь уже за право на оригинальность боролись два оригинала. «Ты — жалкая копия самого себя! Ты — предатель!» — воинственно обрушился двойник на оригинал. И с возгласом: «Долой оригинал во имя оригинала! Да здравствует оригинал!» — он водрузился на место оригинала. О, эта двойственность возможностей!
Мой учитель
Я не знал тогда, почему каждый раз, когда я с ним встречался, во мне вспыхивала ярость. Все раздражало меня в нем, мне казалось, что он существует для того, чтобы будоражить меня и приводить в бешенство, я готов был ударить его кулаком и только в последний миг прятал в карман сжатую в кулак руку.
Он был моим учителем и знал больше, чем я. Даже гораздо больше, бесконечно больше, — казалось, он знает все, и никогда я не встречал никого, кто обладал бы большими знаниями. И не только в той или иной области науки, но и по всем житейским вопросам, и что больше всего меня бесило — у него была твердая позиция, было свое мнение, — и свои взгляды он выражал открыто и упрямо.
«Чего только этот тип не воображает о себе! — ворчал я. — Похоже, что он считает себя кладезем премудрости, мы еще выбьем всезнайство из этого паршивца…»
«Ага, — злобно ликовал я, — пусть бы он лучше подумал о своей расхлябанной походке, этот книжный червь и домосед. При забеге на тысячу метров ему можно дать восемьсот метров форы и все-таки обогнать его».
Все, что можно было бы собрать против него, накапливалось во мне, чтобы я мог противостоять его превосходству.
В своем воображении я приписывал ему подлейшие преступления, осуществленные в глубокой тайне, сочинял о нем грязнейшие адюльтерные истории и угрожал ему мысленно: «Мы все выведем на чистую воду, погоди-ка, мы доберемся до тебя».
«Нужны мне твои знания, — ополчался я против него, — плевать мне на твои истины, ты, старый болван!» Он был на двадцать лет старше меня, и я тешил свое воображение тем, что представлял себе, как он умрет от тяжкой болезни, а я приду на его похороны. «Прав тот, кто выживает», — говорил я, хвастаясь своей молодостью; мне и в самом деле казалось тогда едва ли не моей заслугой, что я молод.
Так я цеплялся за все, что, как мне думалось, могло поставить меня выше моего учителя, ибо сам я был — и это явствовало из всего моего поведения — ленив и никчемен, правда, при всем моем невежестве, у меня была, по-видимому, нечистая совесть, — ведь иначе учитель не обладал бы для меня такой неодолимой притягательной силой, которую я пытался побороть столь глупым образом.
Но я считал его своим врагом.
Я воображал, что он шел за мною по пятам, что он преследовал меня, и придумывал всевозможные уловки, чтобы ускользнуть от него или отомстить ему разными скверными выходками. Даже гонорар, который мой отец поручал передать ему, я брал себе и покупал на эти деньги в «Лавке чудес» зловонные петарды, лягушек-хлопушек и прочие взрывающиеся игрушки, которыми я хотел его позлить.
Особенно же раздражало меня, когда учитель делал вид, что он мне ровня, е, разговаривая на повседневные темы, смеясь и шутя, держался как мальчишка, а однажды даже предложил пойти со мной в воскресенье на футбол.
«Ага, — злорадствовал я, — теперь еще и эта затея; кто знает, что за этим кроется, — ведь он такой пройдоха…»
И так тянулось годами. И вот он умер, этот столь странно ненавистный мне учитель.
И в день его похорон мне стало ясно, что я провожаю в могилу своего лучшего друга.
Его знания, которым я строптиво противился, вошли в меня против моей воли, — правда, в незначительной мере, ибо приобрести все его знания я не смог бы при самых лучших намерениях.
К тому же, усваивал я знания не потому, что стремился к образованию, а потому, что хотел ему насолить; я хотел все знать лучше его, чтобы истина была на моей стороне и чтобы последнее слово тоже было за мной: так враждебно я относился к нему. И это враждебное отношение толкало меня на яростную учебу, и я просиживал над книгами дни и ночи, я штурмовал науки и знания, чтобы нанести ему полное поражение, к которому я стремился со всей страстью.
Я часто называл его моим «злейшим врагом». И этому злейшему врагу я обязан тем, что из меня что-то получилось. Еще и ныне — более чем сорок лет спустя — я питаюсь его знаниями. Он сделал меня человеком. Я никогда не стану таким, как он, ибо своими знаниями и своей нравственной силой он стоит недосягаемо высоко надо мной. Но он стал для меня своего рода совестью, и, собираясь что-либо предпринять, я спрашиваю себя: «А что бы он сказал на сей счет?» И то, что я пишу, я мысленно даю читать ему первому. Его приговор строг, но верен и справедлив.
Никогда не забуду я его глаза, от взгляда которых не могу укрыться и по сей день. Мне казалось, что они меня пронзают, что они обнажают все мои тайны. Долго я не мог выдерживать их взгляда и научился делать это только тогда, когда был уверен, что сделал что-то хорошее. А взгляд этот был добрым и понимающим, он видел мою никчемность, и именно его превосходство в доброте так возбуждало меня против него, — возбуждало настолько, что мне нередко хотелось, чтобы учитель в гневе побил меня или сказал мне грубое слово. Но он никогда не делал этого. Он только смотрел на меня с грустью, с такой невыразимой грустью, словно смотрит в бездну бесчеловечности и словно в моем облике ему открывались беды и горести всего человеческого рода. Но стал ли бы он отдавать мне так много сил, если бы видел во мне безнадежный случай? Он никогда не говорил об этом, даже намеками. Может быть, он в самом деле только выполнял свой долг, не считаясь с тем, что перед ним — безнадежный случай. До его смерти ничто не говорило о том, что я стану человеком, который хотя бы отчасти отвечал его идеалам, — но он хотел испробовать все возможности…