Браво А. Комендантский час для ласточек - Неизвестно
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
На донышке нашего с Фелипой «виверона», в смысле — кофеварки (вот где источник жизни, без шуток), осталось еще на один глоток. Отдаю кофе свекрови (заслужила!), а для себя завариваю гущу: здесь не завтракают, кофе должно поддержать наши силы до обеда, который складывается обычно из тарелки риса и ложки вареной фасоли или гороха. Даже спичками тут пользуются не так, как дома: если будешь чиркать о коробок, ничего не получится: тонкая, словно рыбья кость, спичка просто сломается, — я извела их уйму, прежде чем приспособилась. Пока с усердием питекантропа пытаюсь добыть огонь, керосиновая плита остывает. Уф! Все надо начинать сначала. Жизнь — это борьба!
Никогда не думала, что привычки играют такую роль. Так вот почему люди боятся перемен: они цепко держатся за свой собственный образ, сотканный из привычек. Разорви, перепутай эти нити — что останется от человека? Следует поставить вопрос: существую ли я на самом деле?
Фелипа раскладывает еду по металлическим и стеклянным банкам: в пакетах ничего хранить нельзя, сожрут тараканы, по-здешнему кукарачи, они тут огромные, бр-р, около пяти сантиметров в длину, в доме их тучи, трескают все, даже ношеное, с запахом человеческого тела, белье (что особенно возмутительно, поскольку даже резинки для трусов здесь по карточкам). Когда мерзкое насекомое впервые выскользнуло из моей одежды, приготовленной к стирке, я закричала в голос, а сейчас ничего, привыкла. Глотая водянистый кофе (mierda оно и есть mierda, соответственно — дерьмо), пытаюсь понять, почему в бананово-сахарно-кофейном раю апельсины получают только тяжелобольные, кофе и сахар по тархетам, но заговорить об этом с Фелипой — значит оскорбить ее патриотические чувства, градус которых, я заметила, возрастает пропорционально снижению карточных норм. Вот и сейчас свекровь со старанием отличницы, но не без помарок (грамоту освоила, уже имея внуков) выводит самопиской, сделанной из пластмассового футляра для термометра, дату очередного письма сестре в деревню. Фраза в переводе звучала бы так: «29 июля года 30-го от Революции».
Год тридцатый от кубинской революции оказался последним годом десятилетия, перевернувшего мир, в котором мы выросли. Ночь перед отплытием «Тараса Шевченко» на Кубу мы с Рейнальдо провели в «ленинской комнате» одесского рабочего общежития; буквы из пенопласта — из них складывался огромный, во всю стену, текст «морального кодекса» — отклеились и валялись на полу в коридоре, как, впрочем, и сами поддатенькие «сроители мунизма», — никчемные буквы, вдруг выпавшие из привычного им слова. Какое же новое слово можно было сложить из этих одиноких букв? Я знала его — «свобода»!
Нам казалось, пылко говорящий о ней и есть наиболее свободный, — тогда мы еще не понимали, что по-настоящему свободный человек этого просто не замечает, поскольку находится в самом естественном для своего организма состоянии. Но даже тот мутноватый, с подозрительным запахом чего-то знакомого (типографской краски? резины первомайских шариков и отечественных презервативов?) воздух — каким освежающим он был после удушливых болотных испарений, которыми мы дышали в стенах школы, университета, редакций белорусской глубинки, куда разъезжались на практику! Кураторы на местах требовали от нас деловитого пустозвонства, возведенного в ранг профессии лицемерия; наши металлизированные линотипом строчки напоминали ряды дебелых теток с двойными подбородками и кокетливо повязанными пионерскими галстуками, марширующих по асфальтированным дорожкам стадиона. Из наших текстов на страницах газет вставала якобы-страна, которой на самом деле не существовало, и мы становились первыми жертвами ее сверхактивного небытия. Жирный шрифт заголовков напоминал тараканов, откормленные стада которых паслись на нивах нашего «Второго Интернационала», университетского общежития номер два, где жило много студентов-иностранцев; текстовые — петит и журнальный рубленый — были схожи с цепочками добросовестных муравьев, одержимых мессианской идеей возведения всемирного муравейника; нонпарель выглядел как личинки мух — сравнения множились, но легче от этого не становилось. Я нашла спасение в стихах, которые писала в стол. Если бы психиатру удалось познакомиться с моими тогдашними текстами, он отметил бы прогрессирующий аутизм, который пышно цвел за наглухо закрытыми ставнями римской виллы моего сознания, — я уносилась на крыльях мрачных образов в какие-то кроваво-черные небеса, где жизнь была уже невозможна. Вердикт, вынесенный редакцией солидного журнала, куда я отважилась послать свои стихи, был справедлив: «Поэзия, основанная не на реальности». Но основывать что бы там ни было на псевдореальности, которая роилась вокруг и размножалась с быстротой насекомых, я не желала. Все ценности этого мира были мертвыми, словно проспиртованные внутренности в банках, которые громоздились на стеллажах кафедры хирургии, куда нас гоняли отрабатывать «военку». И на себе я начинала чувствовать ту же маску, невидимую пленку, в которую было герметично упаковано все: родительские наставления, невинные игры в «бутылочку» на вечеринках в честь наших совершеннолетий, и даже те робкие поцелуи, которые взволнованные игроки дарили друг другу, не проникали в сердца из-за той пленки. Мир, в котором нас обязывали быть счастливыми, болел лицемерием — так всего через несколько лет он будет загрязнен радиацией. И мне любой ценой хотелось содрать надоевшую маску, даже если бы ради этого пришлось сорвать с себя и саму кожу.
И вот пленка пошла трещинами и начала отваливаться, словно высохшая штукатурка. Нам казалось — нет, мы были уверены! — что вслед за этим последует новаяжизнь, которая не может, не имеет права быть похожей на прежнюю. Памятуя, что «и в капле воды отражается солнце», мы не приняли во внимание, что по капле нельзя судить о размере солнечных пятен. Это был честный взлет российской прессы, которая прочитывалась от названия до выходных данных и фамилии редактора. И вдруг я оказалась в стране, где «Московские новости» и «Спутник» были запрещены за оскорбительный, с точки зрения здешних властей, выпад против Брежнева, этого шута, про которого мы еще в школе повторяли стишок: «Брови черные, густые, речи длинные, пустые…» В стране, где американское «Радио Марти» («радио гусанос», как презрительно называли его местные функционеры) слушают в наушниках, чтобы соседи не донесли в СDR, Комитет Защиты Революции! Однако наиболее употребительным словом и здесь оказалось… да-да, то самое, засаленное, как денежные знаки с надписью «Куба, свободная от Америки», — но что можно было купить за эти тугрики?!
Тогда, в восьмидесятых, у нас была привычка — как выяснилось, опрометчивая — бросать, не задумываясь: «В наших магазинах ничего нет». Нам и присниться не могло, что есть страна, где эту фразу нужно понимать буквально. Разве можно назвать магазином заведение, где посреди мраморного (эге ж! тот, кто строил из вечного камня, на другое рассчитывал) прилавка, словно отбившаяся от стада библейская овечка, одиноко паслась тарелка из грубой глины, а на проволочных «плечиках» болтался какой-то полувоенный комбинезон? Впрочем, продуктовые магазины потрясали воображение еще сильней: на полках стройными рядами стояла — детям, по карточкам! — советская сгущенка. Продавщицы безмятежно дремали, устроившись в уголке: красть было нечего. За любой мелочью, от шнурков до трусов, сразу выстраивались километровые очереди, оцепленные полицией. Были, правда, магазины так называемой свободной торговли, где лезвие для бритья стоило 25 песо, наручные часы — 60, вентилятор — 600, а холодильник больше полутора тысяч, при средней зарплате кубинца в двести песо, а также заведения, где вещи продавались в обмен на золото. Имелся еще корпоративный плод СЭВ — магазин «Ла Амистад», где продавались изделия государств Варшавского договора: польские синтетические блузки, серебряные украшения, кожаные сумки — все космически дорого. Советский и чешский хрусталь, ценности которого никто здесь не понимал, стоил копейки (буржуазная роскошь!), зато за алюминиевый котелок с ложкой и ножиком, походный набор революционера, запрашивали целое состояние.
Только тут я оценила запасливость Рейнальдо, которая так раздражала меня дома: за несколько месяцев до отъезда он начал таскать меня по минским магазинам, заставляя скупать все подряд. Мы приобрели: холодильник «Саратов», электроплитку, постельное белье, утюг, посуду, подушки, а также в невероятном количестве разные мелочи: хозяйственные сумки, отрезы дешевого ситца, иголки, шпильки, заколки для волос, пластиковую бижутерию и т. д. Продавщицы хозяйственных отделов гастрономов охотно сбывали нам залежавшийся товар; сгорая от стыда, я просила высокомерных красавиц ГУМа отмерить мне по двадцать метров нейлоновой ленты — «Вот этой, красной, пожалуйста, сорок!» — и по десять метров дешевого кружева. В ЦУМе я приобрела огромного, с золотисто-кремовой шерстью медведя (именно такого роста, по моим расчетам, была Карина). «Зачем ты тратила столько денег на этот медведь? Нам еще надо купить детский обувь, много обувь разных размеров». — «Послушай, мы куда собираемся? На необитаемый остров, что ли?» — «Ты будешь смотреть». Вот и увидела, глупышка…