Барбара. Скажи, когда ты вернешься? - Нина Агишева
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Рождество 1938 года в Руане – ее единственное воспоминание о семейном празднике, потом была война, а потом она уже выросла и жила своей жизнью. Тогда был страшный мороз, и все очень замерзли во время ночной мессы. Но дома ждала бабушка – и каждому она приготовила лакомство: в голубой суповой чашке лежали апельсин, горячее шоколадное печенье и большой леденец. Жизнь в Руане была отнюдь не розовой: судебные приставы приходили описывать имущество за долги, выносили всю мебель, кроме большой родительской кровати и – о счастье! – стола, заменявшего Моник пианино. Девочку, не умевшую лгать, заставляли говорить всем, что “папы нет дома”, чудовищно мерзли руки – в память о той холодной зиме она, много лет спустя приехав сюда с концертами, накупит в лавке у старого продавца множество шерстяных и кожаных перчаток, – но в конце жизни будет помянут все-таки тот самый апельсин, положенный бабушкой в суповую чашку. Кажется, такая малость. Она теряется среди главных событий человеческой жизни, а потом оказывается, что важнее этого ничего и не было.
Еще при жизни певицы журналисты любили писать, что псевдоним Барбара – это в честь “русской” бабушки. Но и бабушка вовсе не была русской, и звали ее Хавой, а не Варварой. Так что если это и правда, то имя было выбрано по каким-то очень личным ассоциациям и переживаниям. Была, кстати, еще популярная поэма Жака Превера “Барбара”, напечатанная в 1946 году в сборнике Paroles: наверняка она не оставила равнодушной шестнадцатилетнюю девушку. Теперь это уже не важно: никто не знает Моник Серф, но Барбара – часть французской музыкальной культуры, никак не меньше.
“Как я любила бабушку – даже сейчас, когда говорю об этом, мне больно вспоминать. Когда ее не стало, шок был так силен, что целых два года я отказывалась в это верить, я видела ее повсюду, слышала ее голос, как будто она была жива. Это она встретила меня в Париже на рю Маркаде в октябре 1945-го. Мы обе плакали. Она не задавала вопросов. Она просто взяла мою голову в свои руки, внимательно посмотрела мне в глаза – и все отчаяние, которое накопилось за годы скитаний и разлуки, куда-то ушло. Я сказала ей: «Granny, я буду певицей»”[1].
Поезд из Блуа
Семья колесила по Франции и до войны: свои первые воспоминания Моник датирует 1937 годом и связаны они с Марселем. Она помнит мистраль, запахи рыбы и оливкового масла, разлитые по городским улицам, – и еще тридцать две фиги, спелые ягоды инжира, которые украла из буфета для мальчика, в которого была влюблена. Тридцать две – ни больше и ни меньше. Вот где надо искать начало той страсти, безудержности чувства, которые потом проявятся в песнях, – в старом буфете, украшенном почерневшими от времени деревянными инкрустациями, дверцу которого Моник, встав на стул, бесстрашно открывает. Хотя довольно странно, что в ее памяти не сохранилось ни одного эпизода, случившегося до Марселя: ведь туда она приехала уже семилетней девочкой. После Марселя были Руан, Везине – судя по всему, дела отца не процветали, семья часто скрывалась от кредиторов. Но вскоре выяснилось, что все это так, мелкие неприятности.
1 сентября 1939 года Германия вторглась в Польшу, 3 сентября Франция оказалась втянутой в войну. Эстер Серф с тремя детьми была тогда в Париже. Она сразу же принимает решение остаться в столице вместе с крошечной Региной, а двух старших детей отправить вместе с их тетей Жанной Спир в Пуатье. Пуатье – старый средневековый город, исторический центр области Пуату. Во время Столетней войны он много раз переходил из рук в руки, а в 1429 году здесь допрашивали Жанну д’Арк. Вряд ли эти обстоятельства волновали Эстер – она рассудила, что там детям будет спокойнее, тем более что у тети, вдовы военного врача, были в городе друзья – сослуживцы покойного мужа.
Здесь необходимо сказать хотя бы несколько слов о самой мадам Жанне Спир: считается, что свой сценический облик “хищной птицы”, как писали критики, Барбара создала, вдохновляясь памятью именно о ней. При том что ничего “хищного” в почтенной (ей тогда было пятьдесят) мадам Спир не было. Но была особая изюминка: в молодости она работала манекенщицей у знаменитого еще до Первой мировой войны парижского кутюрье Поля Пуаре. Он прославился тем, что в 1906 году первым вынул из дамского платья корсет, ввел в моду ориентальные мотивы, открыл лабораторию ароматов и вообще считался пионером женской эмансипации. Должно быть, влияние дома моды Пуаре, память о роскошных вечеринках в стиле “Тысячи и одной ночи”, которые он устраивал в своем особняке на авеню д’Антен, не прошли бесследно: все, кто знал мадам Спир, вспоминали ее шик, элегантность, всегда тщательно уложенные волосы и еще то, как изящно держала она в руках сигарету – или карты, в которые любила играть с приятелями. Именно с этой дамой Барбаре суждено было пережить самые трагические моменты, когда жизнь ее в буквальном смысле слова висела на волоске.
Весной 1940 года мадам Спир с двумя племянниками переезжает из Пуатье в Блуа, куда из Парижа к ним перебирается и сама Эстер с маленькой дочкой. Семья воссоединяется, но радости нет: 14 июня немецкие войска без боя вступают в Париж, который был объявлен французским правительством открытым городом. Как скажет много позже в песне на слова Бориса Виана друг Барбары Серж Реджани: “Волки вошли в Париж”. Забегая дальше, стоит признать, что именно благодаря этому презираемому всеми французскому правительству самый прекрасный город мира действительно не был разрушен. Чего не скажешь о Блуа – тоже красивом городе на высоком берегу Луары между Орлеаном и Туром. 16 июня он подвергся страшной бомбардировке: бомбили его итальянцы, и есть фотография, где видно, что весь город лежит в руинах. Погибли сотни людей. Семью спасло то, что мать Барбары (вскоре она тоже приехала туда из Парижа) устроилась работать в префектуру: там она узнала, что единственный мост через Луару, по которому можно выехать, заминирован и в любой момент может быть взорван. Делалось это для того, чтобы по нему не проехали немецкие войска, которых ожидали со дня на день.
Решение опять было принято мгновенно: Эстер с двухлетней Региной постарается пробраться на юг, а тетю Жанну с двумя детьми она сажает в последний поезд, который уходит из Блуа в неизвестном направлении, но уходит. Барбара вспоминает, как они с братом рыдали в вагоне, а мать, стоя на перроне, отчаянно жестикулировала и пыталась что-то им прокричать. Так или иначе, поезд тронулся. Примерно через сотню километров он остановился посреди поля. Локомотив отцепили от вагонов, и он медленно поехал вперед. Обезглавленный состав остался стоять. Естественно, никто ни о чем не знал. Через несколько часов приехали на машине четверо военных с ручными пулеметами – сопровождать состав. Но куда и как ему было ехать?
Поразительно, но Барбара описывает, как весело играли дети в этих брошенных вагонах, как бегали по длинным узким тамбурам с радостными воплями, счастливые и разгоряченные. Прошла неделя. Время от времени взрослые совершали вылазки в окрестные фермы за продуктами. Потом – за остатками продуктов. Однажды послали детей: те встретили четырех солдат-дезертиров, которые щедро поделились с ними консервами. На пятнадцатый день все услышали в небе гул: к поезду летели три самолета. Один был сбит, два других спускались все ниже. “Мы тогда впервые увидели свастику и не могли оторвать глаз от этих черных крестов на белом крыле. Вдруг из самолетов стали стрелять – как раз по нашей стороне вагона. Ужас, крики. Раненые и убитые. Раненым пришлось целые сутки дожидаться санитарной машины, которая приехала их забрать. Кто-то уже не дождался. Всего мы простояли в поезде посреди равнины Шатийон-Сюр-Эндр двадцать семь дней”.
Их возраст – ей девять, брату одиннадцать – был своего рода анестезией от этого кошмара. И поезд для кого-то стал могилой, а для них – площадкой для игр. Только для нее игра – в широком смысле слова, ведь она была не только большим музыкантом, но и артисткой – теперь всегда будет иметь привкус смерти. И в каждой песне она будет умирать – потому что ничего уже больше добавить нельзя, все сказано и сил больше нет. Каждая песня – как маленькая жизнь.
Отец
В конце жизни она вдруг поняла, что любви в ее детстве было мало, очень мало, и даже бабушка не могла восполнить эту недостачу. Моник обожала мать – но та откровенно предпочитала старшего сына, который считался гордостью и надеждой семьи даже тогда, когда был одиннадцатилетним шалопаем и учился не намного лучше сестры. Тетя часто говорила о ренте, которую оставил ее покойный муж племянникам на образование, но тут же добавляла: “Все пойдет на Жана – ведь он мальчик”. Девочке хотелось поделиться с матерью секретами – но в то время Эстер не слишком интересовалась ее вкусами и желаниями, даже ее успехами в школе. “Я не припомню, чтобы хоть раз мы с мамой прогулялись вместе и она спросила меня о том, что мне нравится на занятиях, с кем я дружу, о чем мечтаю”.