Подари мне краски неба. Художница - Гонцова Елена Борисовна
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Так шли дни за днями, и Наташа уже начинала думать, что даром проходит ее молодость, которую этот бирюк не хочет замечать, что увядает ее красота, каким-то непостижимым образом перемещаясь в расцветающие на глазах краски обновленных фресок.
Впрочем, думала она об этом отрешенно и безотносительно самой себя. Все ее существо было наполнено ожиданием, как-то незаметно, исподволь, этот самый бирюк сделался смыслом Наташиного пребывания на практике.
Однажды она поймала себя на крамольной мысли, что много бы отдала, чтоб понять, как он устроен. Заглядывая из-за его согбенной спины на чудесную фреску, по которой он мастерски проходился своей гениальной (в этом она уже не сомневалась) рукой, она мучительно пыталась понять, что сейчас творится в его голове.
Она не тяготилась уже прекрасным средневековым званием подмастерья и даже была рада своей внезапной участи. Она перестала обижаться на отрывистость и резкость его распоряжений, обида теперь заключалась в другом. У нее не хватало ни сил, ни таланта, чтобы понять этого странного человека.
«Божий перст, — думала она, — всяк сверчок знай свой шесток, что это я губу-то раскатала». Но тайный смысл этих немногих дней, несмотря на доводы рассудка, такие правильные, что от них тошнило, однажды вырвался наружу самой настоящей истерикой, за которую уже не было стыдно, потому что стало все равно.
На какое-то замечание бирюка, вполне безобидное и даже доброжелательное, в ней непроизвольно вспыхнула такая горячая обида, что земля ушла из-под ног, она решила бросить работу, оставить навсегда этот город и никогда, даже на один день, не приезжать сюда.
В своей комнате, лихорадочно хватаясь за все вещи подряд, она ужаснулась, но отступать было поздно. Позорное бегство, которое она сама себе устроила, было состоявшимся фактом. Никаких извинений Владислав Алексеевич — теперь мысленно она называла его именно так — не примет. Нужна ему какая-то взбесившаяся лошадка, когда ему вовсе не нужны никакие ученики или помощники.
«Как я могла накричать на него, верно, прекрасного человека, назвать всеми дурацкими прозвищами, которые роились в моей голове. Может быть, всего этого не было?»
Но, тут же вспомнив изумительно красивый монастырь, себя в его пространстве, зацветающем свежими и богатыми красками, Наташа мысленно поставила на себе жирный крест.
Возврата не было, и винить было тоже некого. Выходило даже так, что нс виновата и она сама.
Наташа оставила все вещи в покое, предоставив им право разбираться в ее истерике завтра, — брошенный нож, неправильно снятое платье, причинившее ей боль, намеренно отставленное кресло, худое и тонкое, как она сама, и того же самого цвета, что приобрела она незаметно под солнцем северо-запада, как дуб-подросток, — она загорела и расправилась. Ощущение ложной свободы было отвратительно, но чревато детским искуплением. Сейчас же она выпорет сама себя, подыскав подходящий сырой веник, и все станет на свое место.
Но оказалось, что гордость ее была повержена и без того. Оставалась рутина, предначертанная ей проклятым гороскопом, которому она по дурости не подчинилась. Она деликатно относилась ко всем этим предначертаниям, лояльным ко всем без разбора, пренебрежительно отмахиваясь от своего знака, Близнецы, которых с некоторых пор презирала особенно за двоение мыслей. Но то была другая рутина, газетно-журнальная, а ей тогда, в поезде, мелькание болот и блеск молодого месяца, любимый с детства, предлагали простую вещь — смирение и подчинение незнакомой, но добронравной силе. Было ли это ошибкой, она не смела даже помыслить.
«Я в очередной раз не справилась сама с собой. Надо было потерпеть и подождать. Ведь все равно все когда-нибудь разрешается так или иначе. А теперь все, все потеряно. Все. Навсегда. Остается только умереть или бесславно оставить поле сражения». И она покинула древние палаты уже без истерики.
«Чем я не угодила этому роскошному верзиле, — думала она уже как женщина, стесняясь сама себя. — Пожалуй, что художник вообще для меня существо ангажированное, агрессивно-инфантильное, а этот — громила и безусловный гений, откуда он-то свалился на мою бедную голову.
Делать нечего, — решила Наташа, — на прощание посмотрю город, билет куплю. Но, может, никто меня отсюда не попросит немедленно испариться. Да и вообще, никто не был свидетелем моего детского безобразия. Владислав Алексеевич, верно, ничего не понял и сделает вид, что ничего не стряслось».
Так размышляла она, двигаясь по берегу Псковы от места впадения ее в Великую, в сторону Гремячей башни, за которой располагалась деревенская часть Пскова. Утешения в самооправдании не было никакого. Впереди виделась одна только бесконечная цепь подобных срывов, бесплодная и тоскливая.
Устроившись на склоне возле Гремячей башни, она послушала, как шумит вода, порадовалась, что денек разгулялся, и вернулась к себе в комнату, к разбросанным в беспорядке вещам. Не успела Наташа приняться за уборку, как в дверь постучали.
— Открыто, — недовольно произнесла она.
В проеме двери собственной персоной возник Константин Яковлевич, на протяжении десятилетий опекавший молодые дарования.
Сардоническая улыбка на его губах сменилась добродушным любопытством, когда он бегло рассмотрел убранство этого временного Наташиного жилища, ведь она всегда умудрялась внести в свой быт элемент артистизма. И мебель располагала как-то наособицу, и какой-нибудь синий цветок ставила туда, где ему и полагалось стоять.
Старик, по долгу гения деятельности умевший появляться в нужном месте в нужное время, высоко оценил то, что увидел.
— Вот что я пришел тебе сообщить, Наталья Николаевна, — важно произнес он, — с ног сбился, искал тебя чуть ли не с самого утра. Владислав Алексеевич приходил, ждал тебя, не дождался, оставил письмо. На, читай. — И столь же важно удалился, как будто чувствовал себя посланником некоего божества.
— Что бы это значило? — недоумевала Наташа.
Наверняка ее выдворяют, то есть, как это бывает крайне редко, прерывают практику, отправляют туда, откуда приехала. Правда, никакого особенного ехидства на лице Яковлевича она не заметила.
Она осторожно раскрыла письмо, удерживая его на вытянутых руках. Извлекла лист великолепной финской бумаги, на котором было начертано следующее: «Наталья Николаевна, прошу принять мои извинения и желая загладить вину…»
Это она перечла несколько раз, прежде чем продолжила. Ее очень удивил почерк реставратора, всякая буква располагалась отдельно, имела довольно-таки странную форму, и все письмо представляло собой графический шедевр, хоть видно было, что это самый обыкновенный его почерк и что написано было стремительно и без отлагательств.
«…приглашаю Вас к семи часам вечера, сегодня, в кафе, что расположено у Покровской башни и Вам известное. А чтобы развеять Ваши сомнения, сообщаю, что объем работ, необходимый для успешного завершения так называемой практики, Вами выполнен».
Наташа бегло поглядела на подпись Владислава Алексеевича и рухнула на дубовый стул.
Происходящее было сверх любых ее ожиданий.
Она покружилась по комнате, зажмурившись, и перечла письмо еще раз. Впечатление осталось прежним.
До встречи, на которую она не просто пойдет, но побежит, как она поняла, сама удивляясь своей прыти, было всего три часа. Ей нужно привести себя в порядок и как-то особенно одеться, почему-то она знала, что это просто необходимо.
Наташа вспомнила свои московские страдания, связанные с роскошными тряпками подруги Оленьки, вызвавшими в ней необъяснимую зависть. Подруга была одета редкостно просто, но превосходное платье Наташи, взятое как одежда из представлений имперской бабушки, как-то потерялось тогда.
«Век учись, дурой помрешь, — резюмировала она, еще раз представив почерк зловредного реставратора, поразивший ее. — Он-то, конечно, вырядится, как захочет, ему-то что, он мужик, ростом велик, брадат, из Италии вернулся в прошлую среду, придет в каком-нибудь рублевском балахоне из Бари, будто я знаю…»