Панна Мэри - Казимеж Тетмайер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Лилия долин» имела огромный успех. Либретто сливалось здесь с содержанием в неразрывное целое, как у Вагнера. Тонкий знаток музыки, граф Морский, бесконечно восхищаясь оперой, находил все же, что он уже слышал где-то некоторые отдельные мотивы. Но где, когда?.. — он не мог вспомнить. Графиня Чорштынская помнила их прекрасно: это были мотивы из «Розы саронской», только переработанные рукою мастера.
— Гений! — кричал Морский со своим обычным энтузиазмом. — Если бы я знал, где он, я бы пошел стряхнуть пыль с его ботинок своими перчатками. Вы только послушайте мелодию! Чорт его возьми совсем! Ведь это чудо, истинное чудо… Бум! Нет, спасайте меня, святые угодники! Ведь это Вагнер и Моцарт вместе… Снова — бум!.. Фьют!.. Не выдержу.
Мэри не слышала, что говорил Морский. Не слышала ничего, иногда даже ей казалось, что она не слышит музыки. Там, на сцене, Ада, «Лилия долин» — это она, а Итамар — это он, Стжижецкий, а огромный Сфинкс, у подножья которого Итамар упал мертвым, убитый ядом, это Доля, это Судьба, а плен египетский — плен жизни. Она одна понимала это, одна это чувствовала, для нее одной написал это Стжижецкий — и, чтобы упасть к ее ногам, эта опера обошла сначала весь мир — победоносным шествием.
Да, да, это ее триумф. У ее ног лежит произведение, которое все засыпано цветами и венками; у ее ног положил свой труд человек, который мог бы как Мазепа, стоило ему только захотеть, сплести из волос любовниц целую лестницу.
Графиня Чорштынская почувствовала, что в ней растет что-то. Точно внутри нее надувается гуттаперчевый шар. Растет, растет, округляется — или, о ужас! графиня Чорштынская почувствовала в себе того банкира из «Fliegende Blätter», которого видела позавчера. Банкира, с огромным, точно раздувшийся шар, животом, с раздутыми губами, с крючковатым носом, презрительно вздернутым и с заложенными за жилетные карманы пальцами рук. Мэри покраснела, и глаза ее опустились.
А на сцене тем временем происходили странные вещи. Ада, виновница смерти Итамара, блуждает по свету, гонимая угрызениями совести, — и приходит, наконец, в пустыню к подножию Сфинкса. Лунная ночь. В душе Ады вихрь и хаос, который выливается, наконец, в огромную арию, обращение к Сфинксу, к этому символу всетайны. И Сфинкс отвечает.
Виолончели, контрабасы и трубы, связанные в хор, — создают какую-то металлическую симфонию, которой отвечает Сфинкс. Возникает единственный в своем роде дуэт между живым существом и отвлеченным символом, дуэт, который ведется так искусно, что Сфинкс отвечает точно словами. И Ада и публика все понимают. На каждую фразу Ады Сфинкс отвечает замечательно искусно построенной музыкальной фразой, полной выражения. Разговор становится захватывающим. Устами Сфинкса говорит Время, Пространство, все, что для человека — тайна. На страстные, порывистые змеистые, как молнии, фразы Ады отвечает спокойная, величественная и глубокая мелодия Сфинкса. Устами Сфинкса говорит что-то, что почти вечно, что почти божественно. Песнь Ады рвется к небу; а здесь отвечает-то, что может ответить земля. Сфинкс — символ земли, ее воплощение. И так всегда: человеку отвечает только земля.
Публика потрясена. Когда Ада падает без чувств у подножия Сфинкса, никто не смеет хлопнуть в ладоши, у всех захватило дыхание. В оркестре начинается песня флейт, скрипок и виолончелей — какая-то несказанно-мрачная песня. Через пустыню пройдет Ангел Смерти, темный крылатый призрак. Идет в глубь пустыни.
Что-то зловещее наполняет воздух. Воздух дрожит. Только земля и небо спокойны: Сфинкс и Луна.
Ада лежит без чувств. После ухода Ангела Смерти воздух утихает, и к небу подымается оркестровая мелодия, необыкновенно высокого настроения, необыкновенно чистая и неземная. Точно душа Ады, оторвавшись от тела и освободившись от него, плачет над ней.
Морский, который по обыкновению кочевал по всему театру, опять влетел в ложу Мэри, и единственные слова, которые он мог произнести, были: «Чорт его возьми! чорт его возьми!»
— Как он страшно должен любить кого-то, эта каналья! — шепчет Морский Мэри.
Но Мэри понимает. Ада должна была упасть без чувств — ангел Смерти прошел около нее — и только теперь она нашла в себе такую чистую, такую прекрасную, такую нечеловечески высокую песнь.
— Это не твоя душа, Мэри, — слышит графиня Чорштынская, — это та душа, которая вне тебя, которую ты должна бы иметь.
Надутый, толстый банкир с крючковатым носом начинает перевоплощаться перед глазами Мэри в светлый, воздушный призрак. Она хочет иметь такую душу, какую видел в ней Стжижецкий. Он ошибается, у нее такая душа, как там…
Вдруг все исчезло. Откуда-то из-под земли раздается голос. Любовь сильнее смерти. Мэри зарыдала. Она не обращает на это внимания, весь театр зарыдал… Эта песня отвалила камень от гроба и достигла сюда. Это стон, от которого, чудится, и Сфинкс задрожал. Ибо самое модное слово в мире — тоска…
Мэри плачет. Ей все равно, плачут ли или нет ее соседи, княгиня Заславская и графиня Вычевская, — и не считают ли они это «жидовской истерией». Мэри плачет, попросту заливается слезами.
Морский ревет без всякого стеснения. И шепчет:
«Чорт его возьми! ах, чорт его возьми!» — и ревет…
Даже граф Чорштынский покручивает ус и морщит брови.
Лудзкая в противоположной ложе вся утопает в слезах. Морский видит это из-за собственных слез, машет ей рукой и кричит: «Вот шельма! А?»…
Ария кончается. Сначала молчание, потом взрыв аплодисментов и рев на весь театр. Маттини будет биссировать. Маттини должен петь в третий раз!
В театре тишина. Оркестр молчит. Входят прислужницы Ады и находят ее лежащей без чувств.
Мэри видит, что мужчина в ложе, в котором она предполагает Стжижецкого, сидит, опершись головой на руку и заслонив лицо. Она не сомневается, что это он. Сердце бьется у нее в груди, она испытывает странное чувство. Ей хочется, чтобы весь мир знал, что она празднует свой триумф во всем мире, и в то же время хочется, чтобы этого не знал никто. Ей хочется, чтобы об этом трубили по всей Европе и Америке, и хочется, чтобы был где-то тихий уголок, где бы она знала это одна. Хочется, чтобы все люди смотрели на нее, и хочется, чтобы где-нибудь в укромном уголке она одна могла смотреть в глаза Стжижецкому.
Мэри прекрасно чувствует раздвоенность своей натуры — она слишком умна, чтобы не отдавать себе в этом отчета. Она видит в себе все, но не все осуждает. Для этого нужно иметь ту этику, недостатка которой она не замечает. Видит, но так как она ужасно взволнована и все силы ее ума напряжены до последней степени, то и ирония ее, разбуженная этим, растет до самоиронии, и перед глазами Мэри балансирует в воздухе толстый, надутый, смешной, противный банкир из «Fliegende Blätter», с засунутыми в жилетные карманы пальцами рук, с задранным носом, надутыми губами, обвислым подбородком… И каждую минуту банкир переливается в светлое, воздушное, эфирное видение, в призрак женщины, белой и прозрачной, как легкое облако.
Нервы Мэри так расстроены, что все лампы в театре начинают принимать в ее глазах очертания каких-то чудовищно-отвратительных, смеющихся, искаженных лиц, похожих на маску клоуна на цирковых афишах. Наконец, весь театр превращается в чудовищного паука, в какое-то страшное, смеющееся существо. Ей кажется, что все задыхается от хохота: ложи, кресла, кинкеты, кулисы и занавес…
«Я больна, или схожу с ума», — думала Мэри.
Хотела уйти. Кончался последний акт.
Ада, жена одного из египетских фараонов, идет по саду.
Странный, незнакомый певец с бронзовой кожей, какой-то эфиоп, стоит, опершись о колонну. Царица велит ему петь.
Раздается огромная, рвущая за сердце вариация на тему Шумана:
Ich grolle nich. Wie auch das Herz mir brichtEwig verlor'nes Lib', ich grolle nicht.Wie du auch strahlst in DiamantenprachtEs fällt kein Strahl in deines Herzens Nacht…Ich grolle nich. Ich sah dich ja im Traum,Und sah die Nacht in deines Herzens Raum,Und sah die Schlang', die dich am Herzen frisst,Ich sah, mein Lieb', wie sehr du elend bist…
Морский, который знает музыкальность Мэри и поэтому любит сидеть в опере в ее ложе, заболевает форменной астмой. Коротенькая песня Шумана становится громадной арией, с сохранением всего зловещего величия первоначальной темы. Эти вариации похожи на пожар, пир в небе, вокруг солнца, в осенний вечер.
Мэри почти ничего не сознает. Но, слава Богу, многие тоже ничего не сознают, и никто не обращает на нее внимания. Она не знает, как ее свели с лестницы, как усадили в карету. Знает только, что Морский бесконечное количество раз целовал ее руку в ложе и на лестнице. «В слезах излил бурю…» Потом видела, что он побежал еще куда-то, чтобы делать то же самое.
— Вот сумасшедший! — сказал, глядя на него, Чорштынский, который вообще не любит артистов, а Морского должен был выносить, так как они были родственниками.
Морский в свою очередь называл Чорштынского «лакированным сапогом», чего, впрочем, не скрывал и от Мэри.