Собрание сочинений. т.1. Повести и рассказы - Борис Лавренёв
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Хорошо! Теперь последняя пытка! К парикмахеру — и в театр!
— Куда-а?
— В театр! Я взял ложу на концерт Эрденко!
Задумалась Марина.
— Так вот зачем это?.. Подумай!.. Может, не нужно!.. Может, сам не выдержишь!
— А ты?
— Мне все равно! Я везде одинакова!
— Ну, и я не боюсь!
Заказанный извозчик ждал у дачи.
Из опытных рук мсье Христофора Марина вышла ослепительной.
Евпаторийский театр… Игрушечная клетка. Сцена незабываемого спектакля.
Публика была уже в сборе. Капельдинер открыл дверь ложи.
— Прошу! — склонился я перед Мариной.
Вошла она в ложу, высоко подняв голову, и, садясь, обвела партер небрежно прищуренными глазами.
Решительно в эту минуту она была повелительницей своей судьбы и чужих судеб.
Головы повернулись к нашей ложе, десятки ртов закапали слюной от изумления.
Сначала никто не узнал Марину в ее королевском одеянии..
Потом пролетел легкий гул смущения, негодования.
Марина спокойно повернулась боком к партеру, лицом ко мне.
И… ах, какой свет полыхнул в ее глазах!
Рука в белой бальной перчатке легла мне на руку, и, нагнувшись, она шепнула:
— Я тебя очень люблю!
— И я!
В первом ряду поднялась, синяя от негодования, толстая дама и яростно, громко сказала растерянному спутнику:
— Ни за что!.. Сейчас же уйду! Это беспримерная наглость!.. Вызов всему порядочному обществу!
Марина с равнодушным пренебрежением посмотрела на взбешенную бабищу, постукивая веером по барьеру ложи.
А ночью, когда мы вернулись в мою комнату, она бросилась мне на шею и заплакала от волнения, тревоги, счастья.
Утром ушла в своем ситцевом платьице, оставив пышные волны шелка и батиста небрежно брошенными на полу.
А в двенадцать часов меня вызвали к коменданту, обязанности которого нес древний зауряд-полковник Новицкий.
Старик был очень смущен, нес какую-то чепуху, совсем смяк и в заключение, отпуская меня, просил только не бравировать слишком.
10Любила Марина незабвенно.
Была в ней жадная порывистость, вихрящийся огонь, простая правда, постоянная напряженная тревога, и были наши дни и наши стенные ночи, как искрящийся праздник.
Не знал я с Мариной будней.
И когда приходила она в мою комнату, белые, масляной краской крашенные стены расцветали семицветием радуги.
И вот, кто расскажет мне, кто объяснит, почему и как в плоском и сонном городке, где люди были плоские и сонные, как степные увалы в летний полдень, выросла она такая тревожная, пламенеющая, необыкновенная?
Было у нее тонкое крылатое тело, глаза — серые угли, вишневые горькие губы, лебединые гибкие и сильные руки.
А пальцы… у старых, потемневших в прохладном сумраке музеев портретов Ван-Дейка такие есть пальцы, длинные, нервные, легко суживающиеся от ладоней к концам, и ногти, не ведавшие маникюра, сами круглились и розовели, как миндалины.
И еще любил я ноги Марины, смуглые, худощавые, мускулистые, с узкими ступнями, не изувеченными обувью, почти не касавшиеся земли на ходу.
Говорила Марина порой неправильно, на незнакомых словах делала смешные детские ударения, во многих случаях путалась, о многих вещах имела самые странные представления, над которыми сама хохотала, но была в ней заложена от рождения вместе с голубиной простотой чудесная первобытная мудрость.
И когда говорила она, сев в кресло, в своей любимой позе, заложив ногу на ногу и подпирая крутой подбородок скрещенными кистями рук, слетали слова, как розовые золотокрылые птицы, кружились по комнате, колдовали и пьянили.
И еще любила Марина читать.
Только и принимала от меня подарков что книги.
Съездил я раз в Симферополь и привез ей оттуда десятка три книг.
И большей радости не видел я на лице Марины, как от этого подарка.
А евпаторийскую чахлую библиотеку она прочла по порядку, по каталогу, от первого отдела до последнего.
Все книжки!
Не прочла — проглотила.
И так счастливо была создана прекрасная ее голова, что даже путаницы особой в ней от этого чтения не произошло.
Думала же над прочитанным долго, мучительно серьезно, и брови сходились, как перекрещенные стрелы, на детски сморщенном переносье.
И в эти минуты нельзя было ее трогать, разговаривать, мешать ей.
Она ничего не слыхала, кроме своей внутренней, ей одной звучавшей, музыки.
И однажды поразила меня чрезвычайно, когда, хмельная от поцелуев, голова к голове, на горячей подушке, вдруг приподнялась на локте, с затуманенными зрачками и спросила вдруг:
— Значит, этого стула на самом деле, может, и нет вовсе, а просто мне хочется, чтоб он был?
Опешил я.
— Что ты говоришь, Марина?
— О стуле!.. Ты вот мне разъясни — почему он говорит, что предметов, может, и нет совсем, что это только наша фантазия? Ну, ведь глазом я еще могу ошибаться, люди разно видят… а рукой? Как же его нет, когда я вот рукой, пальцами, чую, что он твердый и из дерева?
— Брось!.. Нашла время о стуле!
Потянулся я к ее губам, но она сурово отстранилась.
— Делу время — потехе час! Еще нацелуешься! А ты мне это вот объясни, как же так? Может, и меня самой нет и я сама себе кажусь?
Пришлось читать неожиданную лекцию, и засыпала она меня такими вопросами, что несколько раз я в тупик становился и нес чепуху.
Лектор я был плохой, а ум ее был, как стальной неутолимый бурав, что долбит землю на страшные глубины, добывая сокровища из земных недр.
— Учиться мне хочется! Ой, как хочется учиться! А не на что, и никуда меня такую не возьмут. А скоро и старая стану! Глупая!.. Ну, а теперь можно и целоваться!
И сама склонила к моим губам сухие вишневые свои губы.
И еще: среди самых жадных, самых безудержных ласк оставалась она неизмеримо чистой, всегда нежной, трепетной, и был в ней такой острый, непроходящий холодок девственности, освежающий, как ночная волна.
И вся она была сплошной правдой.
11В тот день разбудили меня цветы, брошенные в окно, и смех.
— Вставай, медведюшка!
Стояла Марина на террасе.
— Десятый час! Ну, разве не стыд?
Она цвела и сияла.
— А я только что под пушки попала! Прошла всю Евпаторию, и со всех сторон глаза, как снаряды… жжжж-бум! И все мимо!
— Иди сюда!
Она птицей вспорхнула на подоконник и с него, смеясь, мне в руки.
— А я у тебя книжку стащила вчера!
— Какую?
— А вот! — и бросила книгу на стол.
Был это роман Пьера Луиса. Не помню уже названия. О короле Павзолии и похождениях его двора. Пустая игрушка, но написанная с блестящим французским мастерством.
— Что же, понравилось? — спросил я скептически.
Ай… как вскинула голову Марина, как кровь хлынула в щеки!
— Мне не нравится, что ты считаешь меня глупой!
— Я?.. Тебя?
— Да! Почему ты так спросил: «Понра-а-ви-ло-оось?» Да, понравилось! Вздорная книжка! Бездельники с жиру бесятся и распутничают. А написано весело! Как будто по страницам зайчата солнечные бегают!
И повесил я голову, как щенок, которого повар на кухне за проказы огрел щипцами.
— Может, я и неученая, да не глупей тебя! И хочешь меня, тогда не считай себя выше.
— Марина! Любовь! Скажи, откуда ты такая?
Она пропела весело и нежно:
— Откуда?.. Из-за гор, из-за долин, со дна морского, от царя водяного.
— Морская?.. Ты знаешь, что значит твое имя?
Распахнулись ресницы.
— Надоел!.. Я все знаю! Пять лет назад мне это гимназист московский объяснял. Стихи писал еще… «Марины… глубины» и влюблен был, как курица.
— Сколько тебе лет, Марина?
— Двадцать второй лупит, — ответила она, вздохнув.
— Знаешь, что я хотел тебе предложить сегодня? Поедем верхами куда-нибудь в степь, на хутор. Хочешь?
— Хочу, — она лукаво погладила меня по голове, — ты у меня у-у-умный!
— Тогда я съезжу за лошадьми. А ты переоденься!
— Как переодеться?
— Седла ведь мужские. Надень мои парадные сапоги, брюки…
— Ха-ха-ха-ха…
Когда смеялась Марина, обрывались с нитки стеклянные колокольчики и падали на мраморный пол.
Карьером пронеслись мы по дачным линиям в степь, ездили до вечера, без дорог, по оврагам и балкам, заехали к колонисту на хутор, пили ледяные сливки, ели творог со сметаной, слушали хозяина, жаловавшегося, что его подозревают в шпионстве и сожгли ему ригу, хохотали, пьянели и остались ночевать.
Крепко, горько целовала Марина в ту последнюю, звонящую цикадами ночь.
12Дома я нашел на столе серую грязную бумажонку телеграммы:
«Вследствие большой убыли офицеров предлагаю немедленно вернуться в полк. Командир полка, полковник Руновский».
Завоняла передо мной блевотная линия в минских болотищах.