Избранное: Величие и нищета метафизики - Жак Маритен
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Эта выгодная работа не оказалась безвредной для самой Минервы. Она предстала совершенно истерзанной. Восстание души и отчаянные поиски Царства Божия в конечном итоге лишь развратили разум. Великий экзистенциальный экзистенциализм, проникнув однажды в стан своего врага, преуспел лишь в том, что спровоцировал в самой философии философское разрушение разума, и интеллектуальный эффект этого, кажется, обеспечен на годы: философское искусство, умело укрепившееся за фрейдистским анализом и феноменологическими скобками, распространение идеологии абсурда и полная философская ликвидация глубинных реальностей и основополагающих требований личности и субъективности.
Все, что было сущностно связано с высшей борьбой за свое спасение, с устремлением молящего и состоянием веры, с неизбежностью исчезло. Душа была удалена; призыв к Богу, заблуждение или отчаяние от избытка надежды, ожидание чуда, чувство жертвенности и чувство греха, духовная тревога, вечное достоинство существующего, величие его свободы, воздвигнутой на руинах его природы, были с необходимостью удалены. Удален был и сам Иов; остался нетронутым лишь тлен. Ничто в существующем было заменено на ничто существующего. Ужас свободного отрицания, разрушающего существование, уступил место констатации естественного небытия, которое является его пределом или поражает его антиномиями высшей диалектики; или переживанию угрозы, исходящей для Я от безличного субъекта (on); или же принятию — здесь по крайней мере замешана гордыня — неспособности «для себя» делать что-либо иное, нежели подтачивать и отрицать существование, и тошноты, которая охватывает дух перед нелепой беспочвенностью «в-себе» и полнейшей абсурдностью существования[85]. Моральная трагедия уступила место софистической метафизике.
Всякая философия обладает своими достоинствами; я не отрицаю этого и относительно тех философий, о которых говорю, не отвергаю тех элементов истины, которыми они овладевают. При всей их обманчивости они самим обращением к словам «экзистенция» и «свобода» продемонстрировали способность распознать то, чего более всего не хватает нашим современникам, а также стремление по крайней мере возместить на свой лад нечто, решительно забытое системами наших великих архитекторов. Я хотел лишь отметить, по какой четкой логической кривой современная мысль двинулась от экзистенциального экзистенциализма к экзистенциализму академическому, от экзистенциализма веры к атеистическому экзистенциализму.
Я знаю, что есть и другие формы философского экзистенциализма, и в частности христианский экзистенциализм, который выступает против атеистического экзистенциализма с тем более острой проницательностью и тем более живой воинственностью, что их борьба есть противоборство двух братьев-врагов. В сфере истинной феноменологии, где психологический и моральный анализ действительно является подходом к онтологическим проблемам, где сама чистота непредвзятого взгляда позволяет философу углубить человеческий опыт и извлечь из него значения и реальные ценности, этот христианский экзистенциализм хорошо себя зарекомендовал и приносит нам важные открытия. Тем не менее я не верю, что он, равно как и любая другая философия, которая отказывается от интеллектуальной интуиции бытия, когда-либо сможет прийти к метафизике в собственном смысле слова, разумно обоснованной, понимающей, четко сформулированной и способной служить мудрости так же, как и знанию. И по той же причине я не верю, что в процессе эволюции философской мысли христианский экзистенциализм сможет подняться выше второстепенного места и подавить исторический порыв, который дает сегодня атеистическому экзистенциализму и даст завтра новым системам, также исходящим из центральных принципов давней традиции, восходящей к Декарту, эфемерную, но широкую власть над умами. Для этого необходимо было бы очистить истоки и представить их в первозданном виде, покончить с приобретенными привычками и критической ленью, накопленной в течение трех столетий, порвать с ошибками, общими для экзистенциального иррационализма, идеализма, эмпирического номинализма и классического рационализма.
Положение экзистенциализма
34. «Мы думаем, что центральная интуиция, на которой держался экзистенциализм Кьеркегора, аналогична в конечном счете той, что составляет сердцевину томизма, — интуиции абсолютной ценности и примата существования, existentia ut exercita[74*], но возникла она в недрах истосковавшейся веры, лишенной своего интеллигибельного или надынтеллигибельного содержания, безнадежно ожидающей чуда и отказывающейся от мистического обладания, которого она жаждет. Она была порождена радикально иррационалистской мыслью, которая отвергает сущности и жертвует ими, нисходя во мрак субъективности»[86]. Мне кажется, что эти написанные мною некогда строки сохраняют свое значение. Но если верно, что мышление Кьеркегора и его отношение к миру прежде всего и по сути своей религиозны, то, возможно, правильнее было бы говорить, что экзистенциализму Кьеркегора придавало жизненность нечто большее, чем интуиция примата существования. Что же именно? Слово «интуиция» здесь не подходит; это, скорее, преобладающее, абсолютное, опустошающее чувство тайны бесконечной трансцендентности (засвидетельствованной патриархами и пророками) Того, чье Имя «непроизносимо, поставлено над всеми иными именами как в нынешнем веке, так и в грядущих»[87]; это, скорее, всегда противоречивое и тягостное ожидание, жажда — на сегодня, для этого жалкого существующего — уничтожения греха и смерти, избавления от рабства перед Законом и перед необходимостью сотворенного мира, уничижения «значащего» и предпочтения «ничего не значащего»[88], жажда волнующей свободы, о которой возвещает Евангелие.
Все это, впрочем, больше связано с жизненным отношением, нежели с доктриналъными положениями. Это чувство трансцендентности абсолютного, это ожидание избавления составляют жизненный принцип отношения молящего, отношения драматической единичности, о котором я говорил выше, упоминая о Кьеркегоре и Шестове. Я ни в коей мере не утверждаю, что их учение было более верно Библии и Евангелию, нежели учения других еврейских и христианских мыслителей, отнюдь нет! Они впали в величайшее заблуждение, фатальное для их учений; их ошибка, имевшая далеко идущие последствия, состояла в убеждении, что для возвеличения трансцендентного нужно сокрушить разум, тогда как в действительности необходимо принизить его перед создателем и тем самым спасти его. Даже если первую ошибку совершил Гегель, который утверждал, что философия — его философия! — есть Наука, прозревшая наконец добро и зло, то и в этом случае нельзя простить Шестову отождествление разума и Змия. Но я думаю, что Кьеркегор и Шестов испытали в большей мере, чем другие, испытали до глубины души то потрясение или терзание, которое не дает ни отдыха, ни пощады и которое, конечно, не тождественно с верой в Евангелие и порой даже, как у Шестова, показывает только жажду этой веры, но которое все же исходит от ностальгии, влиянной Евангелием в жилы человечества. За пределами божественных добродетелей в человеке нет ничего, что свидетельствовало бы о его величии больше, чем подобный трепет. Философия вершит свое дело с помощью чужих средств. Безумство дозволительно пророку, но недопустимо для философа.
Ни Кьеркегор, ни Шестов не воздали должного мистикам, они жестоко, и довольно банально, ошибались по отношению к ним. Однако именно опытом мистиков и их упорством они вдохновлялись, сами того не сознавая. Если мы попытаемся определить их подлинное место в царстве духа, то нам нужно будет обратить взор не к философии, а к тому апофатическому созерцанию, в котором Бог познается как непознаваемый и в свете которого их усилия и борьба обретают свое наиболее истинное значение. На их пути встретились преграды, которых они не смогли преодолеть. Это был путь духовного героизма; в конце его они должны были найти своих подлинных единомышленников. Они устремились сквозь мрак туда, где исповедуются души, охваченные и озаренные безумием креста.
Если обратиться теперь к экзистенциализму другого рода — экзистенциализму философскому, или академическому, в его наиболее типичных формах, и в особенности к атеистическому экзистенциализму, то он отбросил все то, что составляло жизнь «первого поколения экзистенциалистов». Из чего же он исходит? Какова его центральная интуиция, без которой он не был бы философией, достойной того, чтобы потратить на нее хотя бы час труда? Поскольку рассматриваемый в данном случае экзистенциализм является экзистенциализмом философским, или академическим, а следовательно, искаженным и искусственным, неудивительно, что он маскирует и скрывает эту интуицию, применяя все средства, чтобы защититься от нее. М. Хайдеггер, которому присуще чувство уместности, недавно отрекся даже от самого слова «экзистенциализм». В первой главе своего краткого очерка я отмечал то рвение, с каким атеистический экзистенциализм пытается приспособить человека к состоянию «бесполезной страсти». За разного рода оборонительными сооружениями, которые создает каждая отдельная система, остается центральная интуиция академического экзистенциализма — совершенно простая и проясняющая интуиция nihil, из которого мы происходим и к которому мы стремимся («все, что происходит из ничего, — писал св. Фома, — само по себе стремится к ничто»[89]), интуиция чистого ничто, единственного, что можно обнаружить в сотворенном существе, отвергнув Акт Творения, интуиция полнейшей абсурдности существования, оторванного от Бога.