Пленница - Марсель Пруст
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В первые дни моей жизни в Бальбеке Альбертина как будто находилась в плане параллельном тому, где жил я, затем мы стали сближаться (когда я был у Эльстира), потом опять – во время наших встреч в Бальбеке, в Париже, потом опять в Бальбеке. Кстати, какая разница между двумя картинами – Бальбека времен первого моего и второго приезда, картинами, изображающими все те же виллы, откуда выходят все те же девушки и направляются все к тому же морю! Среди подруг Альбертины, появившихся во время моего второго приезда, с отчетливо проступающими на их лицах достоинствами и недостатками, мог ли я отыскать свежих и таинственных незнакомок, которые когда-то, выкрикивая номера своих дач и задевая на ходу трепещущий тамариск, вызывали у меня сердцебиение? С тех пор их глаза стали не такими большими, – вероятно, потому, что они вышли из детского возраста, но еще и потому, что очаровательные незнакомки, актрисы романтичного первого года, о которых я постоянно наводил справки, утратили для меня свою таинственность. Послушно исполнявшие мои капризы, они стали для меня просто девушками в цвету, и теперь я нимало не гордился бы, если б мне удалось сорвать и укрыть от всех самую красивую розу.
Между двумя декорациями, столь непохожими одна на другую, был парижский интервал в несколько лет, и на этом длинном перегоне от Бальбека до Бальбека сколько было приходов Альбертины! Я видел ее в разные годы моей жизни, видел занимавшей по отношению ко мне различные позиции, которые давали мне почувствовать красоту интерферирующих пространств; я представлял себе то долгое время, когда я не видел ее, а между тем в полупрозрачной дали этого времени передо мной вместе со всеми своими таинственными тенями и мощным рельефом вырисовывалась розовая девушка. Перемена в Альбертине объяснялась не только напластованием одного на другой ее образов, но и ее неожиданными для меня большими умственными способностями, незаурядными душевными качествами, недостатками характера, прораставшими, множившимися в пей, ее пышными формами, как бы написанными в темных тонах, – все это наслаивалось на ее натуру, в былое время почти бесцветную, а теперь с трудом поддающуюся изучению. Дело в том, что люди, о которых мы столько мечтали, что они представлялись нам единым образом, фигурой Беноццо Гоццоли95 на зеленоватом фоне, о которых мы склонны были думать, что происходящие в них малейшие изменения зависят от того, откуда мы на них смотрим, от расстояния, разделяющего нас, от освещения, – эти люди, меняющиеся для нас, меняются и внутри себя, и та фигура, что некогда едва-едва означалась на фоне моря, с течением времени накопляла душевные богатства, отвердевала и увеличивалась в объеме.
Конечно, не только море в конце дня жило для меня в Альбертине, но порой и тихое шуршание волн на берегу лунными ночами. Иной раз, когда я вставал, чтобы поискать книгу в кабинете отца, моя подружка просила позволения полежать пока у меня на кровати: ее так утомляли долгие утренняя и дневная прогулки на свежем воздухе, что даже если я выходил из комнаты на минутку, то, когда я возвращался, Альбертина уже спала, и я ее не будил. Вытянувшись на моей кровати, приняв такую естественную позу, какой нарочно не выдумаешь, она казалась длинным цветущим стеблем; и точно: обыкновенно я мог спать, только когда ее не было в комнате, но в эти мгновения я обретал способность спать возле нее, как будто, заснув, она из человека превратилась в растение. Ее сон осуществлял для меня в известной мере способность любить; когда я оставался один, я мог думать о ней, но мне ее недоставало, я ею не обладал; когда она была тут, со мной, я говорил с ней, но я был слишком далек от самого себя, чтобы мыслить. Когда она спала, я уже не мог говорить, я знал, что она уже на меня не смотрит, я уже не ощущал потребности во внешней жизни.
Закрыв глаза, погрузившись в небытие, Альбертина отбрасывала одно за другим свойства человеческого существа, которые вводили меня в заблуждение с первого же дня нашего знакомства. Теперь она жила бессознательной жизнью растений, деревьев, жизнью более разнообразной, чем моя, более необычной и, однако, в еще большей степени принадлежала мне. Ее «я» не ускользало поминутно, как во время нашей беседы, через все отверстия невысказанной мысли и взгляда. Она притягивала к себе все, что еще оставалось от нее во внешнем мире; она укрывалась, замыкалась, сосредоточивалась в своем теле. Она была под моим взглядом, в моих руках, и у меня создавалось впечатление, что я владею ею всей, – впечатление, исчезавшее, как только она просыпалась. Ее жизнь была подчинена мне, я ощущал на себе ее легкое дыхание.
Я вслушивался в это таинственное, шелестящее излучение, ласковое, как морской ветерок, волшебное, как лунный свет, – в то, что было ее сном. Пока он длился, я мог думать о ней, смотреть на нее, а когда он становился глубже, то – дотрагиваться до нее, обнимать ее. В эти мгновенья я любил ее такой же чистой, такой же идеальной, такой же таинственной любовью, какою я любил неодушевленные создания, составляющие красоту природы. Когда она спала чуть крепче, она была уже не только растением; ее сон, на берегу которого я мечтал, охваченный освежающим наслаждением, которое никогда не утомляло меня и которое я мог бы впивать в себя до бесконечности, – это был для меня целый пейзаж. Ее сон распространял вокруг меня нечто столь же успокоительное, столь же изумительно сладострастное, как бальбекская бухта в полнолунье, затихавшая, точно озеро, на берегу которого чуть колышутся ветви деревьев, на берег которого набегают волны, чей шум ты без конца мог бы слушать, разлегшись на песке.
Войдя к себе в комнату, я останавливался на пороге, боясь чем-нибудь стукнуть и не слыша иного звука, кроме дыхания Альбертины, излетавшего из ее губ через один и тот же промежуток времени, точно прилив, но только более успокаивающий и более мягкий. И в тот миг, когда я улавливал этот божественный звук, мне казалось, будто вся она, вся жизнь прелестной пленницы, лежавшей у меня перед глазами, поместилась во мне. По улице с грохотом проезжали экипажи – ее лоб оставался по-прежнему неподвижным, по-прежнему гладким, ее дыхание – по-прежнему легким, – это было просто-напросто необходимое выдыхание воздуха, не более. Затем, видя, что ее сон все так же глубок, я делал несколько шагов по комнате, садился на стул у кровати, потом на кровать.
Я провел ряд чудесных вечеров, беседуя, играя с Альбертиной, но особенно сладостны были те вечера, когда я видел ее спящей. Болтая, играя в карты, она была так естественна, что никакая актриса не взялась бы ей подражать; ее сон – это была более глубокая, высшая естественность. Ее волосы лежали на подушке, около ее розового лица, и порой выбившаяся прямая прядь производила тот же эффект перспективы, что и озаренные луной, тонкоствольные, белые деревья, стоящие совершенно прямо в глубине рафаэлевских картин Эльстира. Если губы Альбертины были плотно сжаты, – не так, как до моего ухода, – то ее веки были только чуть-чуть сомкнуты, так что можно было усомниться: правда ли она спит. И все же, благодаря опущенным векам, ее лицо являло собой нечто безукоризненно единое – такое единство не нарушили бы глаза. Есть люди, чьи лица вдруг становятся такими необыкновенно прекрасными и величественными, что отсутствие взгляда не имеет для них значения.
Я смотрел сверху вниз на Альбертину. Временами по ней пробегала легкая, необъяснимая дрожь – так листья на деревьях некоторое время трепещут под неожиданно налетевшим ветром. Она дотрагивалась до волос, затем, не сумев сделать того, что ей хотелось, протягивала к ним руку такими настойчивыми, такими сознательными движениями, что казалось, она вот-вот проснется. Ничуть не бывало; она опять спала спокойным сном. После этого она уже была неподвижна. Она бессильно опускала руку на грудь, и в этом было столько наивно-ребяческого, что, наблюдая за ней, я едва удерживался от улыбки, которую своей серьезностью, невинностью и прелестью вызывают на наши лица маленькие дети.
Я знал нескольких Альбертин в ней одной; мне казалось, что много других Альбертин лежат подле меня. Я словно впервые видел дуги ее бровей: они окружали шары ее век, образуя мягкие гнезда зимородка. На ее лице оставили свой след расы, атавизмы, пороки. Всякий раз, как ее голова меняла положение, рождалась новая женщина, часто мне незнакомая. Казалось, будто я обладаю не одной, а неисчислимым множеством девушек. Ее дыхание, все более и более глубокое, равномерно поднимало ее грудь и, на груди, скрещенные руки, бисеринки, перемещенные одним движением, – так волна колышет лодки или якорные цепи. Чувствуя, что она спит непробудным сном, что я не натолкнусь на подводные камни сознания, накрытые сейчас морем глубокого сна, я смело и бесшумно прыгал в постель, ложился рядом с Альбертиной, одной рукой брал ее за талию, целовал в щеку и в сердце; куда бы я ни положил вторую руку, она пользовалась полной свободой, и ее тоже колыхало, как и бисеринки, дыхание спящей; ее легко перемещало равномерное движение; я причаливал к сну Альбертины.