Автопортрет: Роман моей жизни - Владимир Войнович
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мы сидели на берегу Оки как раз напротив знаменитой деревни Поленово.
— Со мной не надо соглашаться, — возразил Шифферс. — Ты можешь просто обратиться ко мне как к врачу, и я тебя вылечу.
Мне было тридцать шесть лет, я считал себя совершенно здоровым и ни в каком лечении не нуждался, но если бы заболел, поискал бы врача настоящего.
Перешли к теме светопреставления, близость которого никак лежащим перед нами мирным ландшафтом не предвещалась и мне не казалась неотвратимой.
— И напрасно, — спокойно возразил Шифферс. — Не буду тебя посвящать в подробности, ты все равно не поймешь, но звезды так расположены, как не выстраивались уже две тысячи лет. О надвигающейся катастрофе говорит и сочетание магических цифр, где главное место занимает семерка. Это расчеты очень сложные, ты сразу в них вникнуть не сможешь, но там надо семь умножить на семь, к нему прибавить еще семь и еще дважды по семь и получится 70, 1970 год, тоже, заметь, год с семеркой, и он же — столетие дьявола, который лежит в Мавзолее. Я не исключаю, что в апреле 1970 года на Красной площади появится некий старец и двинется к Мавзолею. Никто не посмеет к нему подойти, задержать или спросить документы. А он приблизится к гробнице, протянет в ее сторону руку и скажет тому, который в гробу лежит: «Встань, сатана, и изыди!» Тот встанет, выйдет на площадь, и все увидят, какое это жалкое и убогое существо. И тогда старец скажет: «Сгинь, сатана, навеки!» Этот якобы человек превратится немедленно в прах, который распадется, осыплется на тротуар. Тут же налетит ураганный ветер, вспыхнут молнии, грянет гром и начнется светопреставление.
Я этот бред выслушал, возражать не стал, но и доверия никакого не высказал.
— Имей в виду, — предупредил Шифферс, — спасутся только те, кто к тому сроку уверует.
— А как это произойдет? — спросил я. — Плохие умрут, хорошие останутся в живых?
— Да, — подтвердил он, — грешники умрут, а люди праведной жизни останутся.
— А оставшиеся — что, никогда не умрут?
— Нет, умрут, но каждый в свой срок. — все-таки умрут, но только попозже. Мне кажется, что это для религиозного сознания какаято несуразица. Если праведники после смерти попадают в рай, то остаться на время в живых — это полдела. Может быть, праведники спасутся в том смысле, что физически погибнут вместе со всеми, но в отличие от грешников сразу попадут в рай?
— Да что ты! — Он стал все-таки сердиться. — Что ты говоришь о том, чего не понимаешь. В Писании сказано, что уверовавшие спасутся, а как, это Бог рассудит. Ты должен, во всяком случае, понять, что в нашей жизни есть какойто Богом вложенный смысл. В жизни всего сущего есть смысл. Сам подумай, даже деревья существуют не без смысла. Они поглощают углекислый газ и выделяют кислород, чтобы нам было чем дышать.
— Вот, — ухватился я за это рассуждение. — А человек, наоборот, вдыхает кислород и выдыхает углекислый газ, чтобы деревьям было что поглощать.
Рассуждения Шифферса оказались настолько очевидно абсурдными и смехотворными, что никакого даже внутреннего спора не заслуживали. После этого я еще с большей иронией стал относиться к восторженным отзывам Светов, что вызывало с их стороны все растущее раздражение.
Я уже писал, что Свет был натурой романтической. Мечтал о том, что когданибудь совершит какойнибудь подвиг. Вроде того, что выйдет на Красную площадь и развернет плакат с какимнибудь смелым лозунгом. На площадь он не вышел, но подписал несколько писем и именно после этого счел себя героем. Особенно после письма в защиту Гинзбурга—Галанскова. После которого ему, как и другим, предлагали снять подпись, а он пренебрег угрозами, отказался и получил выговор в Союзе писателей. Который для него никаких последствий не имел, потому что его единственным источником существования в то время были внутренние рецензии, и на этот источник в его случае никто не покушался. Тем не менее он счел свой поступок геройским. Вскоре после этого он написал свою первую прозу и принес рукопись мне. Это были воспоминания, названные им «Опыт биографии». Сочинение это, довольно скучное, он начал с соображения, что теперь, после совершенного им поступка, он взошел на некую вершину и имеет право рассказать о себе. В молодости я бывал злым на язык и ради красного словца не пожалел бы родного отца. О сочинении я сказал автору так:
— Все хорошо, но тебе надо в скобках написать подзаголовок: «Записки глупого человека».
Как ни странно, он на это не обиделся и спросил почему. Я сказал: тот поступок, который ты совершил, слишком мелок, чтобы быть оправданием твоей жизни. Но жизнь в специальном оправдании не нуждается. Она сама себе оправдание и достаточный повод для мемуаров. Было бы правильно, если бы ты написал, что прожил сорок лет, много видел и имеешь что рассказать. Мои замечания по существу были ему неприятны, но он стерпел.
К тому времени он и Зоя познакомились с отцом Дмитрием Дудко, и тот продолжил работу по приобщению их к вере. Отец Дмитрий, человек небольшого роста, с маленькими пытливыми глазками и мелкими зубками, был тогда довольно известным попомрасстригой и диссидентом. Я его в облачении никогда не видел, но когда первый раз встретил, сразу подумал, что это священник. До расстрижения у отца Дмитрия был приход в Сокольниках, где он произносил откровенно антисоветские проповеди, чем вызывал недовольство властей, и светских и церковных, и уважение и даже восторг прихожан. Восторг выражала потянувшаяся к нему с разных сторон интеллигенция, включая Световых, Максимова и многих других известных и неизвестных. В основном его паствой были люди, потерявшие веру в коммунизм и искавшие себе другую идеологическую опору. Подпавших под его влияние он активно уговаривал креститься, и те уговорам чаще всего и на удивление легко поддавались. Крестил он вновь обращенных сначала в церкви, а после расстрижения — у себя на дому.
И вот произошло то, чего можно было ожидать. Свет явился ко мне и сообщил, что уверовал и крестился. Сообщил с вызовом и напрягся, готовый дать отпор возможной насмешке. Насмешкой казались ему любые проявления моего любопытства, поэтому на все вопросы, которые я не мог не задать, он отвечал сердито и начал с моего атеистического, по его представлению, мировоззрения:
— Ты думаешь, что твой Ленин…
Я сказал:
— Ленин не мой, а твой. И вообще имей в виду, что, когда тебе родители пели «Интернационал», мне моя бабушка читала Евангелие.
После этого у нас было несколько встреч и разговоров. Я ему сказал, что у меня есть вполне религиозные знакомые. Их, особенно тех, кто был крещен в детстве и жил в ладу с верой всю жизнь, я вполне уважаю, но когда человек совершает некий кульбит и из безбожника становится вдруг очень религиозным, я, естественно, не могу к этому сразу привыкнуть, мне нужно время разобраться. Кроме того, я утверждал, что это у Света не религия, а идеология, вошедшая в моду. Свет все еще жаждал какогото подвига и говорил мне, что само по себе крещение и есть акт мужества. Что партия ненавидит религиозных людей и никогда не примирится с церковью, а церковь не примирится с ней. Я уже тогда видел, что идет совершенно обратный процесс. Разные люди, партийные и беспартийные, а все-таки партийные чаще, уже валом валят в церковь, крестятся сами и крестят своих детей, кресты особенно не прячут, а даже, напротив, вытаскивают из-за пазухи. Партия на этот процесс смотрит сквозь пальцы, потому что сами партийные функционеры все чаще идут по той же дорожке. Одни открыто, другие открываются перед смертью. Режиссер Иван Александрович Пырьев, смолоду бывший членом партии, завещал отпевать себя в церкви.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});