Автопортрет: Роман моей жизни - Владимир Войнович
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Запоздалая благодарность
После упомянутого секретариата я решил затаиться. Никуда не обращался ни с просьбами, ни с жалобами. Очень скромные деньги на текущую жизнь продолжал зарабатывать под чужими фамилиями. Взялся, наконец, за книгу о Вере Фигнер, договор на которую с «Политиздатом» был заключен за два года до того. Думал, что с положением официально признанного писателя так или иначе порвать придется, но пока подожду. Вот напишу книгу, попробую напечатать. Если не получится, тогда уже выйду из СП с треском. А пока сижу тихо. Писем никаких не подписываю, но с диссидентами продолжаю общаться.
В годы опалы, случалось, некоторые люди пытались где-то меня напечатать или поставить чтото на сцене. На Свердловской студии ктото пытался заключить со мной договор на экранизацию «Двух товарищей». Не получилось. На Ленинградском телевидении просили инсценировку «Мы здесь живем». Я сопротивлялся, говорил, что не пойдет. Они заверяли: пройдет. Я, не веря ни на секунду в успех, сделал инсценировку. Послал. Долго не было ответа. Потом все-таки незнакомая мне редактор решилась. Ее письмо, как ни странно, сохранилось.
«Многоуважаемый Владимир Николаевич!
Дальше уже просто неприлично откладывать письмо к Вам, а писать очень неприятно. Дело в том, что все попытки пробить телеспектакль по Вашей повести окончились полным провалом. Он даже стоял в плане на октябрь (то есть был утвержден нашим ленинградским начальством), но тут пришел разгромный приказ из Москвы и… все надежды рухнули.
Я чувствую себя очень виноватой перед Вами, Владимир Николаевич, за все эти неприятности. Единственное, что бы мне хотелось, уверить Вас в моем глубоком к Вам уважении и пожелать Вам, несмотря ни на что, творческих удач, здоровья, успеха.
С уважением редактор Г. Нечаева 30.10.1971»Спасибо Вам, Г. Нечаева, Вы единственная решились на такое сообщение. Другие в подобных случаях отмалчивались.
Если вы думаете, то и я думаю
К 72му году я дозрел до того, чтобы перейти Рубикон. Стал говорить всем, кому не лень, что если меня и дальше будут душить, то, пожалуй, устрою большой скандал. Что толку в моем членстве в Союзе писателей, если меня попрежнему морят голодом? Я готов из этого Союза выйти хоть завтра. Я говорил это громко, в расчете на то, что те, кому надо, услышат. И они услышали.
Вдруг мне позвонил Верченко. Еще недавно он заведовал отделом культуры в горкоме КПСС, а теперь — секретарь Союза писателей СССР по оргвопросам. Та же должность, что у Ильина, только ступенью выше. Вызывает к себе. Прихожу. Он улыбается, на этот раз настороженно, ожидая от меня хамской реакции. Но теперь я пришел не затем, чтоб хамить.
— Как у вас дела? — спрашивает.
— Хреново, — отвечаю.
— Да? А почему, как вы выражаетесь, хреново?
— Как почему? Вы же знаете, что меня нигде не печатают.
Он делает вид, как будто для него это новость.
— Я слышал, что вы написали книгу о Вере Фигнер.
— Да, — говорю, — написал. Но не знаю, напечатают ли.
— Но там, наверное, ничего такого, что бы не напечатали, нет.
— Помоему, нет.
— Ну, если нет, думаю, что напечатают.
— Ну, если вы думаете, что напечатают, — говорю я, — то и я думаю, что напечатают.
— Правильно думаете, — сказал он и многозначительно улыбнулся.
Отмененный приговор
В 1970 году родители переехали в Клинцы. Там у них была тоже двухкомнатная квартира, но уже маленькая. Октябрьский — город нефтяников, еще как-то снабжался, а в Клинцах я зашел однажды в местный магазин, там продавались свиные хвосты и копыта. Потом уже для радио «Свобода» я написал фельетон, в котором спрашивал: а кому же достались остальные свиные части?
Здесь все было ниже уровнем, кроме медицины, которая и там, и там была одинаковой. В Октябрьском мамину огромную опухоль в животе приняли за весенний авитаминоз, а в Клинцах два года спустя папину опухоль на шее сочли за лимфаденит. Местный врач прописал прогревание, что было категорически противопоказано. Опухоль росла, боли усиливались, трудно стало глотать, а отца все прогревали и прогревали. Наконец он по настоянию матери и сестры приехал в Москву. Первый же врач, который его осмотрел, сказал: «Рак». Потом другие врачи смотрели, делали рентген, брали биопсию. И установили окончательный диагноз: рак корня языка.
Надо было устраивать папу в больницу. Пользуясь всеми возможными знакомствами, я нашел, как говорится, ход на Каширку, так в просторечии называют известный московский онкологический центр. Другое его название Блохинвальд — по имени создателя, академика Блохина. Это целый больничный город с огромными корпусами, выглядит (тут уж ничего не поделаешь) пугающе и производит впечатление фабрики смерти. Приехали мы туда, пошли к какойто дамепрофессору с запиской от другого профессора. Дама послала нас к мужчинепрофессору. Тот предложил записаться и сдать анализы. Записались, сдали анализы, взяли у отца опять биопсию, вызывают меня в какойто кабинет. Там очередь. Люди заходят по одному или по два, выходят в слезах, иногда с воплями. Ко мне подошел какойто человек со значком заслуженного мастера спорта. Стал жаловаться. Он приехал из Ташкента, где его отказались лечить, у него вся надежда была на эту Каширку, но и здесь не берут. Ни в какую. «Когда я был им нужен, — сказал он, — тогда меня от насморка лечили лучшие профессора. А теперь я не нужен. А что вы думаете, — спросил он меня, — если я упаду на улице, должна же меня «Скорая помощь» доставить в больницу?» Я не знал, что ему сказать, понимая, что «Скорая» отвезет его куда угодно, только не сюда. А там, куда отвезут, приведут в чувство и выпустят на волю.
Подошла моя очередь. Я оставил отца в коридоре и вошел в кабинет. Врач говорил со мной торопливо. «У вашего отца, — сказал он, — рак в запущенном состоянии. Четвертая стадия, то есть последняя. Он неизлечим. Ему жить осталось месяца тричетыре от силы. Вы должны приготовиться, эти месяцы будут очень тяжелыми и мучительными. Мы его взять не можем. Безнадежных мы не берем. Лечить их бесполезно, а статистику они портят».
«Но что же делать? — спросил я. — Надо же его все-таки как-то лечить». Врач мне сказал, что я могу попытаться устроить отца в больницу в городе, где он живет, но и там его вряд ли возьмут. Затем он выписал бумагу, в которой было написано: «Нуждается в симптоматическом лечении по месту жительства».
Это было, наверное, самое жаркое лето в двадцатом столетии. До глубокой осени — ни капли дождя. Вокруг Москвы горели торфяники, и весь город заволакивало дымом. Дымная мгла стала составной частью ежедневных сводок погоды. Мы с отцом ездили во врачам, возвращались в нашу однокомнатную мансарду, задыхались от жары и дыма.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});