Гусман де Альфараче. Часть первая - Матео Алеман
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Год тогда выдался засушливый, неурожайный[57], а в Севилье приходилось особенно туго: здесь и в хорошие годы перебиваются кое-как, а в голодные — уж и говорить нечего. Углубляться в эту материю и объяснять, отчего да почему, мне негоже. Севилья — мой родной город, так лучше промолчу: повсюду творится то же самое, всему найдется пример и в других краях. Везде люди покупают чины лишь для своей выгоды, явной или тайной, и не для того тратят тысячи дукатов, чтобы облегчить участь бедняков. Напротив, прежде чем Христа ради подать полкуарто[58], десять раз перевернут монету на ладони.
Таков был один рехидор[59], которому старик горожанин, знавший, что тот злоупотребляет своим положением, сказал: «Что же это вы, сеньор? Ведь, вступая в должность, вы присягали защищать бедняков, не забывать про голь городскую». Рехидор ответил: «Да разве я не выполняю свою присягу? Каждую субботу не забываю сходить на городскую бойню за положенной долей голья[60]; ведь я заплатил за нее свои кровные». А разумел он баранье голье.
Так уж заведено повсюду на белом свете. Кто у власти, делит пирог меж собой — нынче мне, завтра тебе, дай мне купить, дам тебе продать; это они налагают запреты на продажу провизии; они и цены назначают, словно это их товар, и продают его, за сколько им вздумается, ибо все, что продается и покупается, принадлежит им.
Я сам знавал другого рехидора, из одного большого города Андалусии и Гранады[61], который держал много скота. Когда наступили холода, молоко стало плохо расходиться, — зимой обычно все расхватывают горячие пончики. Смекнув, что великий пост принесет ему большие и невозместимые убытки, рехидор заявил в городской управе, будто продавцы пончиков, мориски, грабят государство. Он представил подробный расчет, во что обходятся пончики торговцам — вышло чуть больше шести мараведи, — и добился, чтобы цену назначили в восемь мараведи, то есть разрешили самую ничтожную прибыль. Все мориски отказались выпекать пончики, ибо терпели на них убытки, а рехидор между тем сбывал свои запасы масла, сливок, свежего сыра и прочей молочной снеди, пока не пришло время выгонять скот на летние пастбища. Наступила пора сыроварения, и тут рехидор поднял цену на пончики до двенадцати мараведи, прежней их цены, да было уже лето, а летом горячих пончиков никто не покупает. Хитрец-рехидор сам рассказывал потом об этой проделке и учил других, как надо жить.
Впрочем, мы отклонились. Лучше вернемся к нашей истории, ибо неразумно все валить на одних рехидоров, когда немало у них помощников. Вспомним еще про поставщиков и комиссаров[62], конечно, не всех, а лишь некоторых, ну, скажем, четырех из пяти; они разоряют землю, грабят бедняков и вдов, обманывают начальников и лгут королю, — кто ради того, чтобы свои майораты увеличить, а кто — чтобы таковые приобрести да наследникам оставить на пропитание.
Но сей предмет также далек от моего рассказа, и для него понадобилась бы другая книга. В этой же книге речь идет о моей жизни, а в чужую не хочу я вмешиваться, только вот не знаю, сумею ли удержаться и не ударить по шару, коль подвернется под руку. Кто скачет верхом, тому все нипочем. Но зачем толковать о вещах всем известных? Ведь мы с ними примирились и только стремимся один другого обскакать. Увы, как мы заблуждаемся! Думаешь, победил — ан сам побежден; думаешь, обманул — ан сам обманут.
Итак, я сказал, что Севилья при всем изобилии плодов земных безвинно или за дело страдает от недородов и дороговизны. А тот год выдался особенно тяжкий из-за хищений и алчности тех, кто должен бы подать помощь, а думает лишь о своей выгоде. Несколько человек, вступив в тайный сговор и презрев общее благо, затеяли темные дела и дьявольские козни на погибель всему государству.
Странствуя по свету, я убедился, что богачи-толстосумы, подобно китам, разевают алчную пасть, готовые поглотить все, что ни попадется, дабы набить свои сундуки и умножить доходы; глаза их отвращены от бездомного сироты, уши не слышат жалоб бедной девицы, плечи не служат опорой слабому, а руки не поддерживают недужного и убогого. Напротив, разглагольствуя об обязанностях правителя, каждый правит так, чтобы вода лилась на его мельницу. На словах они полны благих намерений, но творят дурные дела, прикидываются агнцами божьими, но стрижет этих агнцев дьявол.
Хлеб — правда, неплохой — пекли из ржаной муки. У кого была пшеница, те лучшую муку придерживали для себя, а на продажу несли высевки. Пекари наживались. Люди истощали землю, вместо того чтобы, не жалея сил, истощая себя, возделывать ее. Не отрицаю, немало было добрых граждан, которые понимали, в чем зло, и осуждали его, но к их голосу не прислушивались. Виновники бедствий теснили всех, кто им мешал, — ведь то были бедняки, а этим все сказано, и я умолкаю; дальше рассуждай сам.
Вот видишь, как я нетерпелив, как невоздержан на язык и куда невзначай завело меня перо. Только кольни шпорой — я сразу сверну в сторону и помчусь, не разбирая дороги. Уж не знаю, как и оправдаться, разве что последовать примеру погонщиков, которые обычно пускают навьюченных мулов вперед, а когда мулы прижмут какого-нибудь встречного к стене или с ног его собьют, погонщик только говорит: «Прощенья просим!» Скажу в заключение, что хлеб был скверный, хоть мне он показался сносным. Еда меня подбодрила, вино развеселило, а оно в этих краях превосходное.
Я подкрепился; прежде, когда желудок был пустой и легкий, ноги с трудом его несли, а теперь, когда он наполнился и отяжелел, они прямо бегом бежали. Я продолжал путь, размышляя о том, что за кастаньеты трещали у меня во рту, когда я ел яичницу. Чем больше я думал об этом, прикидывая и так и эдак, тем сильнее разыгрывалось воображение, всякая пакость лезла в голову, а в животе начало бурчать. Самые отвратительные догадки приходили мне на ум при мысли об этой дрянной яичнице, черном, будто налитом из коптилки, оливковом масле, грязной сковородке и хозяйке с гноящимися глазами.
Представляя себе разные разности, я напал на истину. Еще одну лигу прошел, неотступно думая об этом, и под конец не выдержал. Меня стошнило, как беременную женщину, — раз, другой, выворотило всего наизнанку, так что ни крошки внутри не осталось. Право, мне и сейчас еще кажется, будто в желудке у меня попискивают эти несчастные цыплята. Я прилег около стены, окружавшей виноградник, и стал размышлять о постигших меня бедах, горько раскаиваясь в необдуманном уходе из дому. Да, юнцы всегда бросаются очертя голову вдогонку за преходящими радостями, не заботясь и не думая о будущих горестях.
ГЛАВА IV,
в которой Гусман де Альфараче повествует о том, что рассказал ему погонщик о происшествии в харчевне, где побывал Гусман, а также излагает свою беседу с этим погонщиком
Подложив руку под голову и глубоко задумавшись, я лежал на земле, как вдруг на дороге показался человек, гнавший ослов порожняком в селение Касалья-де-ла-Сьерра[63], чтобы там нагрузить их бурдюками с вином. Увидев меня, горюющего и одинокого мальчугана, притом неплохо одетого, он пожалел меня и стал допытываться, отчего я приуныл. Я поверил в его участие и рассказал о приключении в харчевне.
Едва рассказ был закончен, погонщик закатился таким безудержным смехом, что я опешил, и лицо мое, вероятно, бледное, как у покойника, запылало от ярости. Но я был не у себя дома и безоружен, вокруг ни души, а потому оставалось только проглотить обиду. Коль ты бессилен, разумней смириться и скрыть рычанье под смехом; коль успех сомнителен, лучше не затевать ссоры — помни, что сколько голов, столько умов, а честь хрупка, как стекло. Не сдержись я тогда, на меня бы, пожалуй, накинулись, а надежды на победу не было никакой; отколотили бы наверняка. Ссор надлежит избегать, а если уж лезешь в драку, то выбирай противника, равного себе: слабого не задирай, а с сильным смотри в оба, как бы он не оказался сильнее и не расправился с тобой. Во всяком деле можно дать промашку, а можно и с умом поступить. Хоть я и сдерживал себя, но весь кипел от гнева и не мог не заметить погонщику:
— С чего это ты, братец, так развеселился? Или на мне дурацкий колпак надет?
А он все хохотал без умолку, точно ему за смех платили сдельно, — голова свесилась на плечо, рот разинут, руками за живот хватается, едва в седле держится, вот-вот грохнется на землю. Пытался он несколько раз ответить мне, да никак не мог — смех разбирал его и в глотке у него клокотало.
Наконец с божьей помощью поутихли эти приливы, более бурные, чем приливы Тахо[64], и он, давясь от смеха и запинаясь, промолвил:
— Эх, мальчуган, смеюсь я не над твоей бедой и не твои невзгоды развеселили меня; смеюсь я над тем, что случилось с этой женщиной всего часа два назад. Тебе, может, повстречались в пути два молодца, с виду похожие на солдат, — на одном костюм из зеленоватого грубого сукна, на другом из сукна потоньше да белый с прорезями кафтан?