Гусман де Альфараче. Часть первая - Матео Алеман
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
О погонщике и говорить нечего; родился и вырос он меж людей невежественных и грубых, за лакомство почитающих зубок чеснока. Сельский простой люд, о доброте коего и опрятности я умалчиваю, привередливостью не отличается и редко разбирает, что хорошо, а что плохо. Большинству из них недостает тонкости чувств; эти люди видеть-то видят, да не то, что надо; слышат, да не то, что следует; так же обстоит у них и с прочими чувствами, а особливо туп язык, если только не требуется позлословить, да еще об идальго. Они глотают не жуя, как собаки или страусы, способные сожрать кусок раскаленного железа, а при случае и башмак с двойной подошвой, прослужившей в Мадриде добрых три зимы. Я сам видел, как страус ухватил клювом шапку с головы пажа и мигом заглотал.
Но если я, выросший в довольстве у благородных и чистоплотных родителей, не заметил надувательства, то лишь из-за великого голода, и в том мое оправдание. Мне так хотелось чего-нибудь вкусного! Сколько нам ни подавали, мне все было мало. Подлец-хозяин подносил еду скудными порциями. Экая невидаль! Да будь она еще хуже, все равно показалась бы мне изысканным угощением. Разве ты не слышал, что голод лучший повар? Я и говорю, что все это было мне слаще меда и только пуще разлакомило.
Я спросил, нет ли еще чего. Хозяин ответил, что, если угодно, подаст жаренные на сале мозги с яйцами. Мы сказали, что согласны. Не успели и слова вымолвить, как все было приготовлено и подано. А пока что, дабы мы не изошли слюною и, как загнанные почтовые лошади, не обезножели, он устроил нам пробежку с плетеными кишками и кусочками сычуга. Мне они не понравились; мясо, на мой вкус, отдавало прелой соломой. Я не стал его есть, предоставив погонщику управляться одному; тарелки вмиг опустели, словно виноградник после сбора урожая.
Я не огорчился, а даже рад был, что мой спутник набьет себе брюхо потрохами и мне достанется больше мозгов. Увы, получилось не так; он и дальше уплетал за обе щеки, будто у него целые сутки маковой росинки во рту не было. Когда подали мозги в яйцах, погонщик вдруг захохотал, по своему обыкновению, во все горло. Я обиделся, полагая, что он хочет отбить у меня аппетит, напомнив о злополучной яичнице. Хозяин же, пристально глядя на нас обоих, нетерпеливо ожидал, что мы скажем об угощении; когда погонщик разразился своим дурацким безудержным хохотом, он решил, что обман раскрыт, — иного повода для смеха как будто не было. Известно, на воре шапка горит, он и тени своей боится, вина порождает в нем страх перед наказанием, всякое движение, кивок кажутся угрозой, ему чудится, что ветром разносит слух о его делах и все о них знают. Малый этот, хоть и был плут матерый, к подобным проделкам привычный и в воровстве понаторевший, на сей раз ошалел от страха. Ведь такие люди обычно трусы и хвастуны.
Как ты думаешь, почему иной кричит, что убьет да зарежет? Охотно скажу тебе: чтобы застращать и возместить угрозами недостаток храбрости, — ни дать ни взять собака, которая лает, да не кусает. Тявкает, наскакивает, а взглянешь построже — убежит.
Итак, хозяин наш встревожился не на шутку, ибо, как я уже говорил, негодяи трусливы, мнительны и злобны.
— Клянусь, это телячьи мозги, нечего тут смеяться, — пробормотал он, растерявшись. — Коли понадобится, хоть сто свидетелей найду!
Но тут же спохватился и побагровел так, что из скул, казалось, вот-вот кровь брызнет, а из глаз со злости искры посыплются.
Погонщик обернулся к нему и сказал:
— Ты-то причем, братец, кто тебя трогает? Может, у тебя здесь заведено взимать с постояльцев, коль им охота придет посмеяться, или налог какой надо за смех платить? Хочу смеюсь, хочу плачу, а ты не мешай, твое дело деньги получать. Кабы я над тобой захотел посмеяться, то не постеснялся бы прямо в глаза. Такой уж я человек. Просто, глядя на эти яйца, я припомнил, как давеча потчевали моего товарища в харчевне, что в трех лигах отсюда.
Тут он принялся пересказывать всю историю — и то, что от меня слышал, и то, что при нем приключилось с хозяйкой, — да с таким удовольствием, будто нежился в ванне из розовой воды, — так он причмокивал, гоготал, гримасничал и размахивал руками.
Хозяин только крестился да ахал, тысячекратно взывал к господу Иисусу. Возведя глаза к небесам, он восклицал:
— Святая матерь божия, смилуйся над нами! Посрами, господь, того, кто свое ремесло срамит!
А поскольку он в своем воровском ремесле был мастак, то и надеялся, что проклятие его не коснется. Прохаживаясь взад-вперед, будто не находя себе места от возмущения и гнева, он кричал:
— И как эта харчевня еще не развалилась? Как попускает господь? Почему не карает мошенницу? Как эта старая колдунья, эта ведьма еще ходит по белу свету, как земля ее носит? Все на нее нарекают, все клянут ее проделки, никто еще не остался доволен, все жалуются. Либо кругом негодяи, либо негодяйка она, — не могут же все ошибаться. Из-за таких вот плутней никто и не желает останавливаться у нее — только открещиваются и проезжают мимо. Клянусь, старухе, видно, мало ста отметин под сорочкой от сотни плетей, которые ей всыпали за такие делишки. Ей ведь запретили держать харчевню! Уж не знаю, как это она снова взялась за прежнее ремесло и до сих пор не попалась. В чем тут заковыка, не пойму, хоть убей, как сказал муравей. Одно ясно, дело нечисто — грабит она людей нынче, как вчера, как и прошлый год. И хуже всего, что ворует она будто с соизволения начальства. Верно, так оно и есть — стража, соглядатаи, фискалы, альгвасилы[81] про это знают, да смотрят сквозь пальцы, и никто ее не трогает: старуха умеет их умаслить и поделиться тем, что урывает у других. Всенепременно так, не то бы она уже погорела и снова провели бы ее по деревне. Но и то сказать, немало она теряет на том, что о ее заведении идет худая слава, — будь она поопрятнее да почестнее, к ней бы чаще заезжали, а с миру по нитке — голому рубашка. Муравей по зернышку тащит, глядь — и амбар полон на весь год. Никто бы не точил на нее зубы. Ах, пропади она пропадом, разбойница!
Я было думал, что речи конец, но хозяин снова заладил:
— Хвала непорочной деве Марии, я хоть и беден, да в доме моем порядок. Если что продается, то по-честному, а не так, чтобы сбывать кота за кролика, а козла за барана. Первое дело — жить без греха, смело глядеть людям в глаза. Свое береги, на чужое не зарься и никого не обманывай.
Тут хозяин остановился и перевел дух, к большому нашему удовольствию. Судя по разгону, который он взял, я уже решил, что его разглагольствованиям конца не будет, однако он больше ничего не сказал и подал нам оливки с грецкий орех величиной. Мы попросили приготовить на утро еще телятинки. Хозяин охотно согласился, а мы отправились на поиски удобного местечка для ночлега и, расстелив попоны там, где земля была поровней, улеглись спать.
ГЛАВА VI,
в которой Гусман де Альфараче заканчивает рассказ о своем приключении на постоялом дворе
В воскресенье я проснулся на рассвете в таком виде, что, очутись я в этот миг на одной из площадей Севильи или у дверей родного дома, вряд ли кто-нибудь узнал бы меня. Ночью на меня напали полчища блох, да так яростно, будто они тоже в этом году жили впроголодь и я был послан им для подкрепления сил. Я весь был в красных пятнах, точно корью заболел, — на теле, на лице, на руках живого места не было. Но фортуна сжалилась надо мной; с дороги я так устал и так усердно прикладывался накануне к фляге, что с непривычки спал как убитый и видел райские сны, пока меня не разбудил мой спутник, которому хотелось пораньше сходить к мессе, чтобы успеть вовремя проделать оставшиеся семь лиг. Чуть свет мы были на ногах и попросили принести завтрак, что тотчас было исполнено.
Завтрак показался мне не особенно вкусным, зато погонщик уплетал мясо с такой жадностью, будто ел павлинью грудку. Послушать, как он расхваливал это жаркое, так можно подумать, что он в жизни не едал ничего лучшего. Я только поддакивал ему, не доверяя своему вкусу, и приписывал недостатки жаркого, унаследованные от папаши осла, собственной привередливости; но, по правде, жаркое было прескверное и сразу выдавало свое происхождение. Оно показалось мне жестким и пресным; даже та малость, которую я съел за ужином, не переварилась за целую ночь и лежала камнем в желудке. Хоть я и побаивался издевок погонщика, а все же спросил у хозяина:
— Почему это мясо такое невкусное и жесткое, все зубы переломаешь?
— Разве не видите, сеньор, — ответил мне хозяин, — оно совсем свеженькое, еще не пропиталось маринадом.
— Дело тут не в маринаде, — заметил погонщик, — а в том, что этот барчук вырос на медовых пряниках да на свежих яичках — вот ему все и кажется невкусным да жестким.
Пожав плечами, я замолчал; то был чужой для меня мир, и казалось, еще один день пути, и я перестану понимать язык окружающих. Ответ хозяина меня не убедил, на душе было скверно, а почему — я и сам не знал. И тут мне пришла на память клятва, которую хозяин так некстати произнес накануне вечером, уверяя, что жаркое из телятины. Мне это показалось подозрительным, и я подумал, не потому ли он и клялся, что лгал? Истина не нуждается в клятвах, разве что в суде или когда нужда заставит. А ежели человек оправдывается, прежде чем его обвинят, — это всегда неспроста. Мне стало не по себе, и хоть я дурного еще ничего не видел, а уж добра не ждал. Но я решил, что все это — одно мое воображение, и не придал значения своим предчувствиям.