Счастье - Петр Павленко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Воропаев приподнялся на локте.
— И много выстроил-то?
— Да домов с десяток. Один у Брянска, второй за Вильнюсом, на самой Вилии. Не бывали? Есть и на Тереке и на Кубани. Есть на нижнем Днепре — дворец, ей-богу! Я больше на реки опирался. Сидишь в этих окопах, душа стынет, начнешь от скуки представлять, как бы ты жил тут, как бы дело вел, ну и надумаешь чего-либо. Я свой орудийный расчет так этим делом завлек, что бывало командир орудия, только переночуем где, уже и кричит: «Терентий! Где будешь дом ставить? Чтоб, — говорит, — нам его по нечаянности не смахнуть!» По-над Вислой я две усадебки, не утерпел, поставил.
— А в Венгрии!
— Не завлекся. Ни у мадьяр, ни у румын, подумайте! И ведь сам в толк не возьму, что такое. Места ж какие! А? Дунай один чего стоит...
Незаметно проговорили до вечера.
Степенно взглянув на отличные ручные часы с модным черным циферблатом и золотой стрелкой, Городцов вежливо ахнул, делая вид, что ужасно-де засиделся.
Воропаев удержал его. Терентий Городцов — как представлялось ему — был как раз из тех чудаков-домостроителей, что и он сам, и в Городцове, как на фотоснимке, сделанном без предупреждения, видел Воропаев самого себя.
— От трех командующих фронтами словесное поучение довелось иметь, это кому ни скажи, загордится! — с уважением к своему везению говорил Городцов. — От Западного фронта раз влетело до такой степени! — он покрутил головой, будто хватил горчицы. — Такой витамин принял, лучше не надо!.. А Сталинградский — ей-богу, не поверите — даже стихом огрел. Н-ну!.. Как жахнет в четыре строчки — глаза на лоб! Здорово словом владел. У Четвертого Украинского совсем другой подход был: частит, а у самого в глазах жалость, будто ты его, а не он тебя в мать сыру землю адресует. С жалостью как-то он ругал, ужасно расстраивался. А ты стоишь, как бандит, и слеза тебя душит. Прямо-таки душу рвал. А слышал я, что тяжелей всех это Рокоссовский. Чтобы ругать, говорят, — ни-ни, только в смех как возьмет — выверту нет. Острить большой мастер: с улыбочкой эдак все, безболезненно, а сострит — все кишки перекрутит.
И, наклонившись к самому лицу Воропаева, таинственным шопотом, точно их мог подслушать дрозд, прижившийся во дворе, поведал самое святое из всех переживаний:
— Товарища Сталина два раза видывал. Первый раз под Москвой, как немцев стукнули. Вроде это как под Клином было. Приехал, слышим. Я в ту пору на вывозке битых немцев состоял. Знаем доподлинно — прибыл, наше солдатское радио верный слух дало, а где будет — никак не дознаемся. Я, конечно, и в мыслях не имел, что увижу. И вот, слушайте, как получилось.
Ночь, помню, стояла, и луна — каждый куст видать на двести метров. Мы, значит, немцев убираем. Аж звенят, как горшки глиняные, того и гляди разломятся на куски. Грузим. И вот видно нам — машины идут по шоссе, штуки четыре-пять. Останавливаются. Выходит одно начальство, выходит другое, к нам ни полслова, вроде как дают знак, — вы, мол, занимайтесь своим делом, а мы своим будем заниматься. И вот вижу — идет один встречь нам. В шинели, а звания не вижу, но идет просто, смело. «Здравствуйте, — говорит, — товарищи!» Конечно, ответили, как положено. «Что, — говорит, — неинтересная работа немцев хоронить?» А был у нас в команде один приписник, чорт его знает из каких он, злой такой на язык. Он возьми да и скажи: «Отчего неинтересная? Лучше мы их будем хоронить, чем они нас». Так прямо и брякнул. Подошедший — к нему, сразу видит, что разговорчивый. «А как, — говорит, — ваше мнение: все сделала наша армия в данном случае, что могла?» А наш приписник ему в ответ: «Как же не все, — говорит, — сделала? И больше сделала, чем могла». Тут как-то свет упал на подошедшего, и мы все сразу узнали: Сталин!
Приписник обомлел. А тут товарищ Сталин покачал головой, вроде как не согласился с теми словами. «Нет, — говорит, — неправильно думать, что мы сделали больше, чем могли. Скажем скромнее: все сделали, что было в силах. Это поймет народ?»
Тут я осмелел, — и откуда речь взялась, это ж прямо чудо какое! Говорю: «Товарищ Сталин, народ поймет. Поймет, — говорю, — будьте уверены». И дальше не могу слова сказать — горло сдавило, как кто рукой схватил.
А он тогда кивнул головой и маленько вдаль прошел. Потом остановился, ушанку свою снял и долго так стоял один. А когда назад к машинам возвращался, опять одного нашего спросил:
«Довольны, что немцев побили?»
А тот — не знаю, узбек, что ли, был или азербайджанец, такой характерный, капризный солдатишко, все, знаете, не по ём, — тут возьми да вроде нашего приписника и ответь: «Недоволен!»
Тут, брат ты мой, все генералы сразу к ему гурьбой. Как так? Почему?
А тот свое — недоволен и недоволен. «Я, — говорит, — свою особую клятву давал на крови товарища, чтобы в плен не брать. При людях клялся, при земляках, дескать, обязуюсь не брать живых, насмерть их буду бить. А тут, — говорит, — пожалуйста, приказ пришел — обязательно брать. Расхождение у меня с приказом получилось, и через то расхождение, представьте, — говорит, — себе, я ордена был лишен: клятву выполнил, а приказ нарушил».
Товарищ Сталин тут засмеялся, сказал:
«Я, — говорит, — за вас походатайствую, чтобы считался этот случай вроде как исключение».
Городцов умолк и, улыбаясь своей щурявой улыбкой, долго не возобновлял рассказа, погрузившись в воспоминания.
— А второй раз где я его видел — не угадаете. В Сталинграде.
— Не было его там.
— Это вам так известно, что не было, а нам, товарищ полковник, другое известно — что был. От солдата секретов нет. Того, бывает, и большой начальник слухом не слыхал, что наш брат, рядовой, знает. Не переспоривайте — был! Вот этими глазами видел. Может, конечно, он, как бы сказать, под другим наименованием или как там — не знаю, тем уж мы, солдаты, не интересовались. Но безусловно — был. Да вы сами скажите: без него разве б такое дело подняли? Да разве б выдержали? Ни в кои веки! Я у Родимцева был, в Тринадцатой гвардейской, — по-над берегом, близко к центру, стояли мы. Только одно звание, что «зона» или там «часть города», а просто сказать — поясок земли. И вот был я раз связным на КП батальона. Немцы в пятидесяти шагах. Ночь. Чуть так подзоревать стало. Гляжу — идут со стороны полка. Втроем. Ну, спросил пропуск, как положено. Вгляделся — он! А ночь хоть и смутная была, но нельзя также сказать, чтобы совсем темная — немцам видать его. Прошел он маленько вперед и остановился у пулемета. Стоит и на город глядит, и руку к глазам приставил. Ахнул я, а мой напарник шепчет: «Что ж это наши его одного оставили? Убьют же сей момент!» Я сам дрожу, как утопленник, а сказать ничего не имею права. Дрожу, и крикнуть мне охота: «Уходите, мол, товарищ Сталин, без вас тут справимся, я же не лезу командовать, и вы в наше солдатское дело не встревайтесь...» Тут немцы, видно, его все-таки приметили и давай чесать по бугорку изо всех возможностей. А он стоит. Ну, я ж понимаю, тут зевать не приходится. У солдата свой термометр. Я сроду не справлялся, есть там какой приказ из дивизии, нет его, — а уж всегда знал, будет атака или не будет. Толковый командир, тот понимает, что солдата не перегонишь. Я на ноги и бросок вперед. Ура! Ребята как будто меня только и ждали, — подхватили «ура» и за мной. Смотрю, и соседи за нами, а за ними еще — и тоже вперед, — пошло дело! Бегу и нет-нет да оглянусь. Различаю его фигуру. А как мы немца в штосс взяли, как задрожала земля сталинградская, он ушанку снял, махнул ею нам и тихонько пошел вниз, к берегу. Ну, тут мы, солдаты, и договорились, чтобы не сходить с места. Если уж он сам рискует, так это, знаете... С того и пошло! Уверяю! Своими глазами пережил. Да и не я один, многие видели.
— Верю, — сказал Воропаев. — Верю и завидую.
На всех фронтах среди солдат ходили легенды о приезде Сталина, и чем труднее был участок фронта, тем непоколебимее верили люди в его присутствие.
К кровати Воропаева подошел Цимбал. Он подозрительно оглядел гостя и покачал головой.
— Ты, друг демобилизованный, слыхал когда, что такое распорядок дня? Ага, слыхал! Ну, это прекрасно. А то такие, знаешь, бывают: «Пойду, говорит, в гости схожу, — наговоримся, что хлеба наедимся».
Городцов растерянно поднялся, захохотал виновато.
— Правда, ваша правда, — сказал он, смущенно поправляя ремень на гимнастерке. — Так, значит, как мне быть? Оставаться в здешних местах? — вдруг ни с того ни с сего решительно спросил он о том, что единственно, должно быть, интересовало его сейчас и о чем он, увлеченный воспоминаниями о войне, так и не удосужился посоветоваться с Воропаевым. Впервые за эти часы лицо его выразило растерянность. — Было бы известно, что не один, а, как говорится, заручка будет, так я... я б, конечно, остался.
— Оставайся, оставайся! Народу тут мало.
— Вот я тоже так прикидываю.
— Раз твои переселились, нечего дело ломать.