Избранные произведения в двух томах. Том 1 [Повести и рассказы] - Дмитрий Холендро
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Две — Ганичеву.
Расстегнув кожаные подсумки на ремнях, ребята быстро вытаскивали по обойме и отдавали Саше, а он засовывал их в карманы. Я уж говорил, что у меня, наводчика, был пистолет «ТТ», а у остальных в расчете карабины без штыков, личное оружие артиллеристов. Те же винтовки, только покороче пехотных.
Я не хотел видеть, как остается Саша, и побежал к мазанке, где были старшина и Веня. Ведь они еще ничего не знали. А старшина велел мне все рассказать ему. Я бежал и не понимал, как сейчас скажу о майоре, о том, что Саша остается, что за оврагом немцы, что надо немедленно класть Веню на лафет и ехать дальше, неизвестно куда. Мы теперь знали дорогу, но никто не знал, далеко ли она для нас тянется…
— Что за выстрелы? — спросил старшина. — Немцы?
Он облегчил мне задачу, но все же я не сказал ему «да».
Только покивал головой и похлопал глазами. Эдька Музырь влетел в хату и выпалил:
— Майор взорвал свой броневик… И мост… Там танки! Скорей!
— А сам? — спросил старшина.
— И сам.
Старшина встал с края постели, на которой вытянулся Веня, постоял и посмотрел на него.
— Вот елки-палки! — сказал он просто, как будто ничего не творилось вокруг. — Опять глаза закрыл! Якубович!
— А если бы майор… Если бы его вдруг взяли в плен… — прошептал Эдька, обращаясь ко мне и вешая на себя карабин. — Они уже были бы здесь!..
Старшина услышал и спросил голосом, полным гнева:
— У кого жар, Музырь? У Якубовича или у вас?
— Товарищ старшина! — умоляюще прогнусавил Эдька и захотел рассказать, как это было, слова посыпались из него, как горох…
И тут вошел в мазанку Саша, который, может, заждался меня или не понадеялся, что я различу его карабин, хотя по ремням, по царапинам, по разной, если приглядеться, черноте стволов мы не путали карабинов.
— Саша! — взмолился Эдька. — Это правда? Скажи!
— Правда, — сказал Саша. — За оврагом — танки.
И мы услышали шепот Вени, совсем слабый:
— Товарищ старшина! Меня нельзя оставлять… Я еврей… Я хочу воевать!.. С вами хочу!..
Старшина и его одернул:
— Разговорчики, Якубович! Кто кого собирается оставлять? Как будто мы другого оставили бы! Нам все одинаковы!
Веня таращил мохнатые глаза и повторял без голоса:
— Я хочу воевать! С вами хочу!
— А кто не хочет? — отвечал старшина, обуваясь. — Ганичев! Вы хотите тут остаться?
Он сам бодрился и бодрил нас, но говорил сердито.
— Я как раз остаюсь в заслоне, — сказал Саша и подошел к постели. — Прощай, Веня.
Якубович опять закрыл глаза. Похоже, у него не было сил на слова, и он так прощался с Сашей. Глазами… Саша наклонился к нему, направился к выходу, сказал с порога:
— А вам есть смысл торопиться.
В дверях мазанки возникла крупная женщина.
— Хозяйка! — тихо попросил ее старшина. — Вы можете подарить нам одеяло?
— Та боже ж мий! Берить, що треба!
Зашел Сапрыкин, мы вынесли Веню на одеяле, и, когда уложили на лафет, голова его странно прильнула к самому плечу. Я поправил ее, и она послушалась моей руки, но так же безвольно прильнула к плечу опять, а я только запомнил, какой колючей стала щека у Вени. Все мы заросли за эти дни…
Толя опустился на колени и прижался ухом к груди Якубовича, и мы ждали долго, пока он не сказал:
— Он умер, понимаете?
А Сапрыкин уже стоял у Нерона, старшина сидел на Ястребе, запряженном впереди, и Белка скомандовал как-то не по-военному:
— Трогай.
— Лушина нет! — объявил Эдька.
Мы осмотрелись. Федора правда не было. Когда последний раз его видели? Белка вернулся в мазанку — карабина Лушина не было у стены. Мы на все голоса стали звать Федора и смотрели во все глаза — такого верзилу невозможно было не увидеть, если он близко. Ушли еще какие-то минуты…
— Трогай! — повторил Белка.
— Стой! — скомандовал старшина, отменяя его приказ. — Нельзя!
— Нельзя вдвоем командовать одной пушкой, — сказал Белка и поиграл желваками. — Сапрыкин!
Село уже опустело от военных. Ни повозок, ни пеших не было возле мазанок. Дорога курилась далеко впереди, а в селе и пыль улеглась. Лес за оврагом был все так же тих. Или их там совсем мало пряталось, фрицев, или они искали другую дорогу.
Мы топали молча.
Солнце припекало, мокрые пятна затемнели на наших спинах под вещмешками, хотя вещмешки давно уже отощали от запасов. На матерчатых их донышках, кроме грязных вафельных полотенец, хранились у кого обмылок, у кого щепотка чайной заварки, у кого кусок сахару, бурый от пыли, и у всех, наверно, фотографии близких, обернутые грязным носовым платком. Близких, до которых было так далеко. Я нес еще справку, удостоверяющую мое право после службы вернуться в институт.
— Стой!
Вдоль дороги вытянулись тополя, закиданные шапками вороньих гнезд. В зеленой листве старые гнезда темнели ржаво. За густой шеренгой тополиных стволов мелькнули камни кладбища. Мы остановились по команде Белки, и я понял, что здесь окончилась дорога Вени. Леса на склоне за оврагом уже не было видно, но и стрельбы до сих пор не слышалось. Белка молча снял с передка лопатку, мы тоже. У самого края, за остатками кладбищенской стены, мы выкопали неглубокую яму. Быстро, пятью лопатками. Вспотели. Жара разбухала. К нам подхромал старшина Примак с черными половинками медальона на ладони. Видно, он только что вынул этот медальон из гимнастерки Вени. Меж пальцами торчала узкая полоска смертного свитка.
— Лунев, — спросил старшина, ткнувшись палкой в кучу свежей земли у ямы, — чье фамилие?
— Лучева, — поправил я, вспомнив, как Веня показывал мне фотографию совсем юной женщины в балетной пачке, она застыла в прыжке, раскинув свои длинные ноги и оттянув носки: «Это моя мама. Елена Лучева. Ты слышал? Ну, как же так? Она была балерина, а сейчас руководит балетным кружком в Доме пионеров. Неужели не слышал? Ты просто невежда!»
Я не увлекался балетом.
— Кто такая Лучева? — спросил старшина.
— Его мать.
— Якубовича?
Старшина протянул свивающуюся полоску вощеной бумаги ближайшему соседу — Толе Калинкину, мы передали ее друг другу. Вверху, после слова «фамилия», на полоске стояло — Лучев. Потом зачеркнуто и сверху написано Якубович.
— Он боялся быть евреем, — сказал Толя. — Фашисты их истребляют.
— Все равно, — сказал Сапрыкин, держа узкий листок. — Лучев, Вениамин Львович. У отца имя еврейское. Лев.
— Правильно, Сапрыка, — сказал Эдька. — Например, Лев Толстой.
Сапрыкин, по обычаю, тут же огрызнулся:
— А мне что? Я о нем беспокоюсь.
— Не беспокойся…
— Прохоров! — сказал Белка. — Найдите дощечку.
Я отломал дощечку от старой ограды на соседней могиле, подумав, что сельчане простят меня, и начал выводить своим огрызком… Вениамин… Без отчества. Нас еще нигде не называли по имени-отчеству, разве в официальных документах… В конце я поставил число, а в начале приписал звание: красноармеец. Не очень аккуратно получилось, но все можно было разобрать. Я слюнявил пальцы, мазал дощечку, корябал огрызком карандаша, а старшина говорил мне, стоя рядом на одной ноге и обеими руками опираясь о свою палку, как о живую ветвь, торчащую из земли:
— Человека наказывают, чтобы он понял, исправился, постарался. Человек не виноват, кем на свет родился, поляком или тунгусом, а уж переделаться и вовсе не может, как ни старайся. Значит, наказывать за национальность — это есть варварство, а не воспитание.
Вышло это надгробной речью, потому что Веню уже поднесли. Одна его рука, державшая в детстве смычок от скрипочки, съехала с одеяла и коснулась на прощанье травы. Впрочем, Веня уже не чувствовал, что это трава…
А Белка сказал старшине:
— Догоним медчасть, сдам вас…
— Отделаться от старшего торопишься, сержант?
— Не хочу закапывать вас вот так…
— И не торопись.
Когда стряхнули землю с лопат и повернулись к дороге, увидели на ней Федора. Он возвышался над гаубичным щитом, и нам хорошо было видно его взопревшую, в щедрых веснушках физиономию. Догадываясь, что его ждет заслуженная взбучка, Федор не пошел на кладбище, где кричать было неудобно, а дожидался у орудия. Мы окружили его еще молча, хотя в глазах наших было достаточно ярости, и он спросил первым:
— Якубович?…..
— Считали вас дезертиром! — не сдержавшись, крикнул Белка.
— Жратвы набрал.
Федор скинул с плеча на лафет раздутый вещмешок и принялся развязывать. Он не отдышался, а только притаил дыхание и сейчас опять принялся дышать неровно и часто, будто все еще бежал за нами. А руки его выкладывали на освобожденный лафет каравай, сало, яблоки.
— Грабиловка? — спросил Эдька.
Федор выпрямился. Эдька был не короткий, но Федор смотрел на него, опустив глаза.