Натюрморт с часами - Ласло Блашкович
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но вы мне обещали, — взывает юный Шупут.
Да, я буду позировать, — признает Девочка, но когда стану красивой.
Свет падает так изысканно, тени раскрылись сами, ничего не надо специально устраивать. Только эта шляпка, — художник как будто снимает со своей головы невидимую шляпу.
Что вы здесь изображаете, как Шарло Чаплин. Вы, наверное, этому научились в этих ваших Парижах, — девчушка злится и еще глубже натягивает шляпку, крепко держа ее за поля, словно кто-то будет ее силой снимать.
Я не вижу вашего лица, а сейчас время… — Шупут опять жестами показывает, что может пойти дождь.
Давай, Девочка, не огорчай нашего Богдана. Послушай, — откуда-то подает голос мать.
Да, и я слышал, что ты обещала, — братец выглядывает из-за переплета книги, название которой плохо видно. — Больше ты с нами в карты не играешь.
Девочка сердито смотрит на шантажиста, швыряет шляпку в кусты. Теперь сидит, надувшись, сжимает зубы, глотает слезу.
Только вы устраиваете так, что я получаюсь самая плохая, — произносит сквозь зубы.
Разве вы еще сердитесь? — молодой человек выглядывает из-за натянутого холста, — а я думал, что мы помирились.
Помирились, помирились, — думает и Девочка. Такая жара, ей надоело злиться. С Дуная слышны гудки приветствующих друг друга барж. Лето, 1939 год. Семейство доктора Теодора Йовановича отдыхает в загородном имении, на винограднике, как они по привычке говорят, хотя только во фруктовом саду и парке надо столько рабочих рук, что Ловро, который тут за всё, не продохнуть. Обедали на большой веранде, сидя в тени столетнего дерева (о котором Девочка упорно твердит, что это баобаб). Два арбуза мирно остывают в холодке. Мать потирает виски, как при головной боли. Мило прислоняет к ее лбу запотевший стакан с холодным лимонадом, и мать благодарно пожимает предплечье сына.
Надо бы приложить ломтики огурца, здесь и тут, чтобы вытянуть боль, — говорит трепетный юноша.
Что за странное лекарство, — смеется художник, зажав в зубах кисточку, — так вас учат в Загребе?
Тебе лучше помолчать, иначе работу не сделаешь, — друг встает, тоже с улыбкой и немного удивленный.
Я ничего не говорил, — Богдан шутливо прикрывает глаза ладонью.
Какая работа? — спрашивает мать. Воздух такой прозрачный, что на той стороне, за Дунаем, можно увидеть сельскую церковь и перед ней, как живую стену, колонну людей (похороны или свадьба), а у женщины от такого яркого дня опять начинает дико болеть голова, словно она надела чужие очки. — Я прилягу, — говорит она и с трудом встает.
Богдан будет делать диплом для господина профессора Гроховяка, почетного председателя нашего студенческого общества, — кричит ей вслед Миле, чтобы она не уходила, не простившись.
На это Захарие, в прошлом медных дел мастер, самый старший Йованович, то дряхлый, то крепкий, убаюканный вином, о котором слагаются песни, вынырнул из дремы.
Да хоть что! — рявкнул и опять мгновенно уснул.
Молодежь над ним тихонько и беззлобно посмеивается. Внизу, у железной дороги, видят, как доктор Йованович поднимает в воздух жирного сома, которого по дороге, от Дуная до детей, он научит моргать.
Волочение баржи
У всякого ли детство счастливое? — совершенно серьезно спрашивает Девочка Косту.
Я не могу припомнить, — отвечает ей юноша задумчиво.
Единственное, о чем я думала, что я некрасивая. Однако меня утешала истина, которую пересказывают друг другу дети, что любой красавчик подурнеет, когда вырастет, а каждая дурнушка расцветет. — Может быть, — тянет она, припоминая, — может быть, я и была хорошенькой, но только в тот период, когда все девочки хорошенькие. И поэтому я была дьяволенком, вождем краснокожих. Я зажигала отцу сигарету угольком из камина, пела, взобравшись на дерево, спала на пшеничном поле. Только никогда не любила бегать. И, вообще, ненавижу спорт, считаю его плебейским или снобистским занятием. К чему бесполезные усилия? Думаю, что у меня и строение сердца такое, с легким, косметическим пороком… А эти двое, братец мой Миле и Богдан, эти были настоящими зверушками. Бегать, когда влажно и душно, играть в кегли под дождем, в теннис, проигрывая. Все это было для них естественно. Они могли часами ходить на веслах по Дунаю, забывали, что ночь на дворе. Привратник в клубе, толстопузый, сварливый, по фамилии Куруц, едва мог их дождаться, чтобы все запереть и поскорее на рогатом велосипеде убраться домой, к остывшему ужину. Или они валяли дурака, или же были настолько оглушены ритмом, рассказом, что человек напрасно драл горло, свистел в три пальца. Но все было слышно. Когда голая Луна успокаивала реку, в призрачном сумраке на каменистой стороне (где они чаще всего и тренировались) слышались только синхронные удары их весел, тот особый плеск воды, как светящиеся круги под веками. Я преданно стояла на берегу, с песиком, который вертелся, все обнюхивал и поднимал заднюю лапку, я уже его, и без того черного, не различала, если бы не упорное, возбужденное сопение, бегала, как и он, туда-сюда, и прекрасно слышала, совсем близко, над гладкой поверхностью воды, усиливающей звуки, смех Богдана и Мило, их гортанные голоса и неразборчивую речь, словно они произносили слова задом наперед. В какой-то момент они неслышно возвращались на берег, и я ни разу их не встретила первой, просто задремав в какой-нибудь лодке, покачивающейся привязанной, они подходили незаметно, наверняка на цыпочках, братик будил меня поцелуем, о, это действительно был сон! Я шла домой, между ними двумя, или ехала на раме велосипеда Мило, защищенная его крепкими руками, сонная, счастливая…
Сколько во всем этом невинной лжи, неосознанного украшательства, которое приносит время, — размышлял разогнавшийся биограф Девочки, теряющийся в ее рассказе, как на качелях. Например, та фотография (он ее видел), висит рядом с неподвижным глобусом в гостиной, на ней два дружка сидят, с драпировкой из прозрачной цветастой ткани, окруженные предметами (лампа, часть мольберта, холсты без рам и одна богато декорированная рама), которые выдают, после магниевой вспышки фотоаппарата, что эта сцена поставлена в мастерской Шупута. В пользу этого предположения свидетельствует и небрежная поза художника, и хозяйская кривоватая ухмылка, и взгляд, непоколебимо уставившийся в объектив, и его на миг одичавшая прическа, и одежда в морском стиле: белые брюки и характерная майка, в поперечную полоску, с короткими рукавами, в отличие от Мило, на котором светло-пепельный пиджак, с широкими лацканами, с крупным узлом на галстуке, волосы, как полагается, приглажены, а глаза смотрят вправо, даже не на Богдана, а куда-то мимо, как будто кто-то или