Лев Толстой. Психоанализ гениального женоненавистника - Мария Баганова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Несчастный человек! – вставил Чертков. – Он жестоко страдал всю жизнь из-за дурной злой женщины, страдал – и не мог освободиться от страшных духовных пут.
– Вы говорите о мадемуазель Виардо? – Хоть я и жил в провинции, но все же некоторые сплетни и до нас доходили. – Говорят, что эта знаменитость была вовсе не красавица.
– Скорее даже наоборот – уродлива, – подтвердил Чертков. – Сутулая, с глазами навыкате, крупными, почти мужскими чертами лица, огромным ртом. – Потом выражение его лица изменилось. – Но она умела играть красавицу на сцене. Говорили, что когда «божественная Виардо» начинала петь, ее отталкивающая внешность волшебным образом преображалась…
Лев Николаевич закашлялся, Чертков немедленно оборвал рассказ и дал ему воды с мятой. Я подумывал о том, чтобы дать пациенту опийную настойку.
– У Тургенева были романы и с другими женщинами – но все мимолетные, – заговорил Толстой. – Первая любовь оставила горький осадок. Его пленила юная княжна Шаховская, но потом влюбленному юноше пришлось узнать, что у девицы уже давно есть постоянный любовник, и это никто иной, как его отец, человек грубый и безнравственный. – Лицо Льва Николаевича выразило отвращение. – Потом была какая-то красавица Авдотья, белошвейка. Она родила Тургеневу дочь. Он даже жениться хотел, но мать не позволила. Авдотью отправили в город, хорошо ей заплатив, а девочка осталась в Спасском.
И вот тогда Тургенев встретил Полину Виардо. Она была замужней женщиной и все время твердила, что не может изменить супругу – а лгала! Мужу она изменяла: с принцем Баденским, с композитором Гунно… Тургенев же довольствовался ролью преданного обожателя. Он то снимал дома по соседству, то надолго останавливался в доме своей возлюбленной. Муж ее не ревновал нисколько, тем более что Иван Сергеевич тратил на семейство Виардо большие деньги. Он, потомственный русский дворянин, постепенно превращался в комнатную собачку, которая начинает вилять хвостом и радостно повизгивать, стоит хозяйке броситься почесать ее за ухом… Гадко! Мерзко! – объявил Толстой. – Я говорил ему об этом, но он клялся, что ничего не может поделать. – Он устало откинулся на подушку. – «Я не могу жить вдали от вас, я должен чувствовать вашу близость, наслаждаться ею. День, когда мне не светили ваши глаза, – день потерянный», – писал он Полине. Ни один свой рассказ он не отправлял издателю, пока Полина его не одобряла. Перед важными делами он шептал ее имя, считая, что оно приносит ему удачу. Посетив Тургенева в Париже, я был в ужасе от представшего мне зрелища. Бедный Тургенев был очень болен физически и еще более морально. Его несчастная связь с мадемуазель Виардо и его дочь держали его в климате, который был вреден ему, и на него было жалко смотреть. Я никогда не думал, чтобы он мог так любить. – На глазах у старика вновь выступили слезы. – Жалко… Жалко… – все повторял он.
Мы с Чертковым принялись его успокаивать, опасаясь, что случится один из припадков, которые мне описывали его родные. Именно в этот момент мне, наконец, принесли ответ доктора Семеновского, пообещавшего приехать со всей поспешностью. Телеграмма пришла раньше, да телеграфист, заваленный работой, не удосужился передать мне ее сразу.
В комнату наконец вернулся доктор Маковицкий и выспавшаяся Александра Львовна. Было уже очень поздно, и мне самому пора было идти отдыхать, но я боялся оставить пациента и решил остаться еще на какое-то время.
Граф Толстой поначалу задремал, но сон его был неспокойным, и он часто просыпался. Иногда он бредил во сне, и всякий раз бред его выражал страх перед тем, что ему не удастся уехать. Видимо, воспоминания об унизительном, болезненном романе его друга навели Толстого на мысли о собственной семье.
– Удрать… удрать… догонит… Как трудно избавиться от этой пакостной грешной собственности. Помоги, помоги, помоги… – произносил он. – Но как же я введу в соблазн своих детей, они получат много денег… Что с ними будет?
Несмотря на полубредовое состояние, мысль была выражена вполне ясно. Но вряд ли я мог понять ее! Я знал нужду, и если все же решусь обзавестись семьей, то желал бы оставить своим детям капиталец. Впрочем, я не аристократ и далеко не философ… Но беспокойство графа о том, что будет с его детьми в случае, если они будут богаты – показалось мне чем-то весьма далеким от жизни. Уж коли мешают тебе деньги, то отдай на благотворительность, как те купчины, что строят больницы… Но я снова забыл, что сам себе обещал не судить.
Порой граф просыпался, открывал глаза и говорил связно и длинно, снова и снова упоминая жену:
– Я знаю, все это нынешнее особенно болезненное состояние Софьи Андреевны может казаться притворным, умышленно вызванным, – уговаривал он кого-то, – но главное в этом все-таки болезнь, совершенно очевидная болезнь, лишающая ее воли, власти над собой.
– Да, папа, болезнь, болезнь, – поддакивала дочь.
– Но ты сама говорила, что доктор не находит ее ненормальной! – внезапно вспылил он.
– Нет, не находит, – смущенно подтвердила дочь.
– Да, впрочем, что они знают, – сказал он уже более мирным тоном, махнув рукой. Потом посмотрел на дочь и продолжил, обращаясь уже именно к ней: – Вот и ты, наверное, думаешь, что это не болезнь, а обычная распущенность. Так ведь думаешь? – Александра Львовна неуверенно кивнула. – Однако если сказать, что в этой распущенной воле, в потворстве эгоизму, начавшихся давно, виновата она сама, то вина эта прежняя, давнишняя, теперь же она совершенно невменяема, и нельзя испытывать к ней ничего, кроме жалости…
Больной опять начал плакать.
– Но что она со мной делает, что она со мной делает! Если бы она знала и поняла, как она одна отравляет мои последние часы, дни, месяцы жизни. А сказать я не умею и не надеюсь ни на какое воздействие на нее каких бы то ни было слов… Но неужели так и придется мне умереть, не прожив хоть один год вне того сумасшедшего безнравственного дома, в котором я теперь вынужден страдать каждый час, не прожив хоть одного года по-человечески, разумно, т. е. в деревне, не на барском дворе, а в избе, среди трудящихся, с ними вместе трудясь по мере своих сил и способностей, обмениваясь трудами, питаясь и одеваясь, как они, и смело, без стыда, говоря всем ту Христову истину, которую знаю.
– Папа, ты ушел из дома! – напомнила дочка. – Мы не в Ясной, мы в Астапово…
Лев Николаевич растерянно огляделся, потом облизнул пересохшие губы. Чертков поправил больному подушку.
– Вы уехали из Ясной, Лев Николаевич.
– Увлажните ваши уста, – произнес Душан Петрович и подал ему воды с несколькими каплями опия.
Тот послушно отпил, потом взгляд его упал на господина Черткова, и он улыбнулся.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});