Психология литературного творчества - Михаил Арнаудов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
и в другой раз:
И сколько герани там нюхал,И в скольких грёзах витал… [1392]
это нисколько не значит, что у него самого или у нас действительно возникнут обонятельные ощущения или же что к ним тут же присоединятся ясные зримые образы чабреца и герани. Автор преподносит весь свой сборник «Песни скитальца» как «впечатления и ощущения от Малой и Большой Старой планины», но эти впечатления и ощущения мы воспроизводим только в весьма идеальном, то есть нематериальном, мире нежных представлений, где ни яркие цвета не режут глаза, ни сильный запах не раздражает обоняние. Скорее и мы, как и поэт, который непосредственно созерцает, поддаёмся реакции в области чувства и идей, так что чисто оптическое, грубо «чувственное» восприятие из вторых рук занимает только незначительное место. В символическом стихотворении «Бедуин» Вазов рисует нам своё внутреннее преображение под влиянием новой любви с переходом от мрачного к жизнерадостному самочувствию. Пустыня, в которой раньше он печально скитался, превращается в оазис, в пальмовый лес с кристально чистым источником:
Дохнуло свежим ароматомОт трав и от цветов,И свежим ветерком повеяло.И птичка в листве запела[1393].
Вызванная воображением картина не вызывает каких-то ясных ощущений и видений, а передаёт через едва уловимую игру представлений общее эмоциональное движение. Ясно, что этим душевным состоянием больше дорожит поэт, когда ищет сходные по тону внешние образы, и в этом смысле надо понимать его признание:
Каждый звук и вид, на этом свете живущие,Вызывают во мне воспоминания, мечты, вопросы [1394].
Яворов даёт нам в своей аллегорической «Бабушкиной сказке» две абстракции:
С божьего рая отправиласьК земле чудесная пара:Разум, который всё знает,С Правдой — девушкой праведной.
Посланные богом научить людей уму и правде, они были повсюду плохо встречены и еле спасались бегством в лес от избиения:
Беженцы крикамиГлубоко леса огласили:Выскочили звериИ от людей их спасли…[1395]
Если мы вникнем в замысел и изображение, легко уловим эту игру воображения, которая без рельефно очерченных фигур и ситуаций, данных для внутреннего взора, постоянно переходит от видимого к мысленному, так что представление и идея взаимно дополняют друг друга, составляя целость, возможную только как бледная фикция. Если мы попытаемся превратить аллегорию в реальную картину, то тут же художественная ценность смыслового содержания утратится. Этим способом нельзя материализовать и видение Лермонтова, когда он нас уверяет: «Я видел тень блаженства…» [1396] Не только «видел» здесь взято в переносном смысле, но и сама «тень блаженства» является именно тенью, тенью аффекта, связанного с пережитым и мечтанием, и всякое усилие видеть в ней определённые черты, определённое содержание является совершенно напрасным, если автор едва-едва намекает на то, что его волнует как грёза.
Мы уже имели случай подчеркнуть «предметность» поэтической мысли Гёте, узнать, как его воображение неотделимо от вещей, данных глазу, и как всю ценность своего писательского мастерства он видит в том, чтобы оформить полученные от мира и людей впечатления таким образом, чтобы и другие, читая или слушая, приобрели те же впечатления. В этом умении он усматривает и саму тайну так называемой гениальности. Но сколько бы он ни благодарил провидение за эту чудесную способность удерживать в памяти очертания и формы наиболее определённо и очень долго, Гёте всё же должен признать [1397], что «слово напрасно пытается построить творчески образы», что слова не могут определить и приковать эти образы (es wird eigentlich durch das Wort nichts bestimmt, befählt und festgesetzt) и что при попытке оторвать от своей души посредством слов (Von meinem Innern durch Worte loszulösen) фабулу, которая годами тихо созерцалась [1398], чистые линии по необходимости теряют очень многое (die eigentlich reine Gestaltung zu verlieren scheint). А в своей автобиографии, рассказывая, с какой любовью, с каким вниманием он изучал природу и как «глаза для него были единственным органом, которым он воспринимал мир», он вопреки этому заключает: «Насколько мало меня природа предопределила поэтом для описаний (descriptiver Dichter), настолько мало одарила меня и способностью рисовать единичное» [1399]. Как следует объяснять эту двойственность исповедей? Мнимое противоречие исчезает, если, с одной стороны, мы помним о необходимом участии читателя в создании желанных образов и если, с другой, знаем взгляды Гёте на саму природу. У поэта имеются впечатления, которые он хочет также живо передать и читателю; но он знает, что это достигается в весьма условном смысле — именно постольку, поскольку сам читатель доступен для внушения, способен к активному переживанию, при котором его воображение дополняет краткие намёки. Как говорит Гёте по поводу фабулы своего стихотворения «Пария», оторванного от его души посредством слов, затуманивающих образы: «Если, однако, так оформленное будет воспроизведено верно и энергично, оно снова достигнет своей первоначальной силы». Но независимо от этой предпосылки воздействия на поэзию, от трудности заразить чужой дух определёнными видениями, сообщить зримые образы посредством слова, необходимо знать и принципиальную невозможность для поэта уловить в точных зримых образах, в постоянных образах внешний мир, поскольку этот мир является чем-то вечно подвижным, чем-то постоянно развивающимся и изменяющимся, так что два момента никогда не дают один предмет совершенно одинаково. Если философ Гераклит открыл:
И — увы! — в одну и ту жеРеку дважды не ступить,
поэт тоже не скрывает, что его «предметная» мысль, его образы вещей не доходят до самых точных и установленных видений, так как природа позволяет каждому только мгновенные созерцания. Едва устремив взгляд на один предмет, мы тут же понимаем, что он уже является чем-то другим, исключающим постоянное, неизменное представление. Но и сам наш взгляд не является всё тем же; он, как и душа и организм, непрерывно развивается:
Да и ты! Когда в дорогеДальний мир прельщает глаз,Башни видишь, зришь чертогиПо-иному каждый раз.Где уста, в былую поруЛьнувшие к твоим устам?Ножка, что взбегала в горуСпоря с серной по тропам?
Где рука, столь умилённоНас дарившая тогда?Образ, внятно расчленённый,Пропадает навсегда.Что теперь, на месте этом,Кличут именем твоим,Набежало зыбким светомИ рассеется как дым[1400].
И философское проникновение, и психологический анализ одинаково убеждают нас, что о зримых образах, создаваемых посредством языка, можно говорить только в весьма относительном и часто в весьма скромном смысле.