Здесь, под небом чужим - Дмитрий Долинин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А пока, вооружившись лупой, я попытался разглядеть лицо сестры милосердия. Не очень-то получалось. Фото было мелковатым, вдобавок – блеклым и недостаточно резким. Но кое-что я уловил. Женщина на фотографии как будто не позировала, а доверчиво, просто и серьезно смотрела в объектив. Ее поза и положение головы говорили об уверенности в себе и врожденном достоинстве. И именно эти признаки делали ее в моих глазах беззащитной. Достоинство кажется слабым перед окружающим хамством. В жизни, сложившейся за прошедшие более чем семьдесят лет, подобным людям места нет. Их уничтожали и уничтожают. Теперешние барышни на фотографиях совсем другие, они обязательно принимают перед камерой вычурные позы, дурачатся или натягивают на лицо маску ложной многозначительности. Я не мог отвести взгляда от фотографии. Вдруг меня что-то кольнуло в сердце. Так это, не так, или показалось? Отложил лупу, полез в увеличитель, вытащил из него конденсор и стал разглядывать через него фотографию. Масштаб изображения, по сравнению с лупой, стал крупнее. Так и есть! Женщина эта отдаленно похожа на Алину.
С тех пор загадочные документы совершенно изменили мою жизнь. После смерти Алины я два года и так вел герметичное существование, а тут, если быть точным, окончательно ушел в глухое подполье. Два раза в неделю по четыре часа – Дом пионеров, а все остальное время – у себя на четвертом этаже, под настольной лампой, перебирая и расшифровывая загадочные бумаги. Английские тексты переводил сам, роясь в словаре. Словарный запас мой стремился к нулю. А грамматику, после школьного и университетского обучения, я кое-как помнил. И, в конце концов, переводы с английского стали у меня получаться. Французские тексты доверил своему дядюшке, тому самому, с которым мы когда-то слушали радио. Он уже давно стал профессором университета, занимаясь как раз французской лингвистикой. Сдержанный и осторожный, он лишних вопросов не задавал, а просто взялся исполнить мою просьбу. Работа с этими бумагами растянулась на несколько лет. Их были сотни. Если быть точным, насчитал и пронумеровал я триста сорок три отдельных листа, включая фотографии и вырезки из газет и журналов. Я хотел, получив все переводы и расшифровав невнятную скоропись, выстроить из всех разноголосых текстов последовательную, по возможности, историю. Зачем? Пока я этого не знал, желание это было как бы само собой разумеющимся.
Тем временем за стенами моей квартиры застойная жизнь пришла в хаотичное бурное движение. Один за другим помирали престарелые генеральные секретари. Откуда-то вынырнул новый и молодой Горбачев. Сам воздух вдруг стал иным, беспокойным, мятущимся. Запахло переменами.
Началось, правда, с глупости – антиалкогольной кампании. Тут же возникли безумные очереди за спиртным. Зазвучало слово «перестройка». Заговорили о демократизации. Случились антиармянские погромы в Сумгаите. Стреляли в Вильнюсе и Риге. Прибалты, взявшись за руки, выстроили живую цепь от Таллина до Вильнюса через Ригу, требуя государственной независимости. Военные рубили бунтующих грузин саперными лопатками. Возник и мгновенно обрушился заговор старых партийных маразматиков, желавших повернуть время вспять. Словом, империя разваливалась, а магазины пустели. В моем Доме пионеров зимой в выходной день разорвало батареи, весь старинный особняк был залит водой, стала валиться штукатурка, и пионерское пристанище временно закрыли. И потом несколько лет не открывали. Так я потерял работу и стал потихоньку проедать деньги, оставшиеся от обмена квартиры.
Однажды ранним весенним утром я отправился бродить с фотоаппаратом, который, видимо, давно тосковал без дела. Вот уже несколько лет, как я забросил свои интимные фотографические занятия, закопавшись в бумагах. Но теперь дело двигалось к финалу, и я вдруг почувствовал, что мне нужна передышка. Как учил нас, увы – незабвенный, Ленин: лучший отдых – смена занятий.
День был подходящим, стоял туман, мостовая оставалась влажной после ночного дождя, торопились редкие угрюмые прохожие. Трамвайные рельсы отражали светло-серое небо и светились плавной дугой, стремясь увернуться и убежать за угол. Оттуда выползал гремящий помятый вагон с одним пустым глазом, взбирался на мост через Мойку и тащился дальше, к Мариинскому театру. Дуга моста висела над речкой, а также плыла по зеркалу воды, обернувшись выпуклостью вниз, одинокая женская фигура двигалась и наверху и внизу, будто специально впадая вместе с каменными столбиками в синкопированный ритмический рисунок, а купол Исаакия, который обычно завершал еще одной кривой линией всю здешнюю картину, прятался в тумане. Я щелкнул несколько раз затвором и пошел вдоль Мойки в сторону Исаакиевской площади.
У Прачечного моста собралось несколько автомобилей, и бродили, покуривая, невыспавшиеся люди. Другие тянули кабели от фургона, который, как я знал, назывался лихтвагеном, парень на подножке микроавтобуса что-то попивал из бумажного стаканчика, барышня в джинсах и черной блестящей куртке картинно курила, опершись локтями на парапет набережной. Готовилась киносъемка. Я остановился поодаль, наблюдая. Скоро стало ясно, что главное действо начнется гораздо позже, и ждать здесь мне нечего, нужно идти дальше. Тут кто-то хлопнул меня по плечу, и я обернулся.
С Ромой Потеевым, по кличке Потя, когда-то давно мы даже, кажется, дружили. Во всяком случае, выпили вместе немало советского портвейна. Было это во времена моей журналистской карьеры, а Потя тогда трудился сразу во всех подряд питерских редакциях фотографом. Фотография как искусство его не занимала, снимал он всё, что закажут, что попадется и так, как получится. Главное – резко, видно и чтоб персонажи себя узнавали и себе нравились. Снимал не только для газет и журналов, но не гнушался свадьбами, похоронами и тем, что нынче называется «корпоративами». Был он всегда весел, нахален и, естественно, востребован. Хорошо зарабатывал и помнил кучу анекдотов. В основном – медицинских. Родители его были медиками, мать гинекологом, а отец – патологоанатомом.
Мы обнялись.
– Ну что, старикашка, еще не доехали? – бросил он и захохотал.
Это был наш давний код, фраза из патологоана-томического анекдота:
– Сестра, куда мы едем? – В морг. – Но я же не умер! – Так мы еще не доехали.
Потя рассказывал, что анекдот этот придумал великий патологоанатом Раппопорт, потрошивший труп самого Сталина.
– Про Алинку твою слыхал, – он сделался печальным. – Что с ней случилось?
– Легкие, – сказал я.
– Такая молодая, – Потя покачал головой. – Ну, а как ты, старик? Что делаешь?
Я пожал плечами. Сообщить было нечего. Не про папки же рассказывать.
– Дом пионеров твой накрылся, мне говорили. На что живешь?
– Проедаю обмен квартиры.
– А, ты поменялся. У тебя ведь шикарная была квартира. Три комнаты?
– Теперь одна.
– Бабки у тебя в рублях?
– А в чем же еще? – удивился я.
– Срочно меняй на доллары. Надвигается кирдык.
– Где ж их взять, доллары?
– Я тебе устрою. Если не настучишь, – он засмеялся. – А я, видишь, в кино подрабатываю. Платят так себе, зато пленка за их счет. Остается для себя. Свое проявляю и печатаю тоже за их счет. Еще за прокат аппаратуры башляют. Кстати, хочешь тоже – в кино?
– А это как?
– Снимать кадры из фильма. Для журналов, для газет. Ты чего думал, эти картинки, что везде печатают, – с кинопленки? Нет, там качество не то, для полиграфии не годится. Картинки фотографы делают. А сейчас, – он понизил голос и оглянулся, – сейчас все кооператоры и бандюги захотели стать продюсерами, кидают бабки на кино, «Оскар» им мерещится. Очень много фильмов запускается. Пойдешь на картину? Я тебя устрою.
– А что за кино-то? Что они снимают?
– Да говно всякое. Фотографу один хрен. Геморрой не стоит свеч. Пойдешь?
– Не знаю…
– Больной говорит: доктор, я умираю. Врач: сейчас помогу, – сказал Потя. – Соглашайся.
Я согласился и уже в конце мая скучал на съемочной площадке. Киносъемочные дела оказались вовсе не такими, как я их себе представлял. Первое впечатление: главное занятие большинства народа, состоящего в киногруппе, а это человек сорок-пятьдесят, – безделье и ожидание. Постоянно работают только некоторые: режиссер с оператором и помощниками. Они что-то обсуждают, спорят, советуются, отдают распоряжения. Остальные скучают, болтают, жуют пирожки и пьют чай. Позже я понял, что тут платят деньги именно за то, чтобы ты скучал, но был начеку и терпеливо ждал, когда на какой-то момент станешь нужным: поправить прическу актеру, пришить пуговицу, принести в кадр нужную чашку, перетащить осветительный прибор. Солдат спит, служба идет.
А режиссер тут был удивительный. Очень маленькая, очень худая женщина неопределенного возраста с полуазиатским бледным лицом, похожая на не совсем здорового мальчика. Всегда в темных больших очках. Звали ее Надима, да еще у нее было какое-то вычурное отчество, которое никто не мог произнести. Поэтому все звали ее просто Надей. Когда она отходила в сторону «пошептаться» с главным актером – двухметровым верзилой в лейтенантской форме, помещаясь у него под мышкой, зрелище было уморительным. Я, конечно, эту мизансцену не раз сфотографировал, и потом одна из этих фотографий стала чуть ли не главной в рекламе готового фильма. Надя никогда не кричала в мегафон, не командовала, и стороннему наблюдателю, каким я и был сперва, казалось, что все тут идет само собой. Она вообще мало говорила, только иногда подолгу «шепталась» с актерами, с оператором, с гримерами. И, как я, в конце концов, догадался, именно ее шепоты и двигали все дело.