Смерть Анакреона - Юханнес Трап-Мейер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Тогда она сказала: «Вильгельм, я хотела бы кое о чем с тобой поговорить».
Он вскочил: «Ну, что ж, говори».
— Ты знаешь, я рассказывала тебе, как я страдала в замужестве, когда совместная жизнь продолжалась, но лишь внешне, не по моему желанию и не по моей воле. Послушай, Вильгельм, я люблю тебя, если бы ты только знал, как я ценю тебя. Но — теперь я не могу! Мы должны остановиться, Вильгельм, сохранить то лучшее, что было в наших отношениях. Мне ужасно неприятно говорить тебе это, но…
Он стоял перед ней. Не было ли это проявлением ее личности, которого он так жаждал?
Но сегодня вечером черные летучие мыши вились над ним.
— Ну, что ж, Лалла. Одно помни, мне всегда было приятно, что ты, не таясь, говоришь со мной, ведешь себя согласно твоему естеству. Разумеется, принимаю за честь, что ты и сегодня высказалась открыто, чистосердечно. Я был бы последним негодяем, если бы начал принуждать тебя, ты знаешь это.
— Спасибо, дорогой друг, да, я знаю.
Итак, значит поэтому: поэтому было сопротивление в ее верности, в ее ласках… даже в теперешнем поцелуе.
— Лалла, почему ты не сказала мне об этом прежде. Все было бы гораздо легче. Я был слеп и глух, старый дурак.
Она сделала слабое движение рукой.
— Лалла, одно я хочу тебе сказать, никогда между нами не должно быть злости. Господи, надеюсь, ее не было?
Он обнял ее, но она стояла, как прежде, неподвижно, словно изваяние. И это ранило его, ранило более, чем он предполагал. Он ведь смирился, покорился ее воле, не сопротивлялся. Он ведь понимал, что она в тайниках своей души желала сочувствия и согласия с ней. И теперь ее страх, не могла ли она хотя бы ради приличия проявить участие, оказать ему дружеское внимание?
Он отпустил ее: «Доброй ночи, Лалла, увидимся завтра?»
— Хорошо, до завтра, я ужасно устала сегодня. Доброй ночи, Вильгельм.
И она ушла в спальню.
Закрыла за собой дверь. Он не верил своим глазам. Постоял, подождал. Он слышал ее движения там, за закрытой дверью. Как понять ее поведение?
Лалла тоже стояла в спальне и прислушивалась. Ее наигранное поведение немного, но угнетало ее.
Наконец, он сдвинулся с места, где стоял, словно пригвожденный, после того как она ушла. Он надел в прихожей пальто, вышел и закрыл дверь на ключ.
На улице по-прежнему мело, те же самые закоченевшие снежинки ложились на землю и вихрились в воздухе. Ночь, тишина. Он долго ходил. Мерз, но ходил. Мерз, но ходил. Летучие мыши дольше обычного терзали его, не давали ему покоя…
Через несколько дней он заболел. Сильная простуда. Неделю пролежал в постели, не покидая «Леккен». Слуга Георг выполнял роль postillon d ’amour, посыльного между двумя влюбленными.
IV. Зеленый акант[8]
После ледяного ветра и снегопада, после холодных дней с минусовой температурой в десять-двенадцать градусов погода вдруг резко изменилась, в самом конце ноября потеплело, будто бы весной повеяло. Городские газоны и остатки травы в районе Акер не пострадали особенно от мороза, они снова как ни в чем не бывало явились миру, зеленые, да, точно зеленые светлячки под деревьями, где копилась осенняя сырость, прикрытая засохшей листвой, или прямо возле черной осенней вспашки. До чего странным казалось это весеннее оживление. Фьорд не скрывал больше многообещающего бега горных гряд, люди ходили и диву давались. Не понимали, но чувствовали этот весенний настрой. Весна поздней осенью, после того как они уже пережили и снег, и всякие неприятности! Весна, действительно будто весна, но стоит поднять голову и взглянуть на верхушки деревьев, и сразу поймешь: нет, обман, зима, зима! Ветки, ведь, совсем закоченевшие, застывшие, безжизненные!
И собаки в эти странные дни справляли свой праздник. Они бегали по газонам дворцового парка, разбрасывая во все стороны мертвую листву, и энергично рыхлили землю. На одной из дорожек стоял разгневанный садовник и бормотал: «Эти, что пишут в газетах, будто газоны в парке здесь красивые. Кто ж спорит! Пусть придут теперь сюда эти сочинители и полюбуются. Лучше б написали, чтоб народ собак попридержал и не позволял им разгуливать, где хочут, вот мой совет!»
Ночи тоже установились теплые, и небо приобрело особый, характерный нежный темно-синий цвет — весеннее небо, холодное и без звездочек. Круглый бледнолицый месяц нависал над городом, освещая его мертвенным светом.
Стоял один из таких ноябрьских дней. Улица Карла Юхана[9], главная артерия города, уже с утра была многолюдна. Но около трех часов дня, когда народ начинал подниматься к королевскому замку и прогуливаться по улице Драмменсвейен, наступал заход солнца, который воистину казался сплавленным из крови и раскаленного железа. Буйный закат. Несколько тяжелых туч круто развернулись над горными грядами на юго-западе, потом достигли улицы Карла Юхана, нависли над тротуаром возле университета и потянулись далее к западу, окрашиваясь в кроваво-красный цвет при прохождении зарева между комплексом Петерсборга и крышами домов в районе Вика. Выглядело так, будто зажгли огонь в каждом, кто поднимался к королевскому замку. Даже самые черные зимние пальто пламенели и светились, словно факелы.
Йенс Бинг приехал в город именно в такой день. Он был дома у своей матери в усадьбе священника, где она высиживала свой «обязательный год» — протоиерей умер весной. Он приехал поутру и уже успел побывать в издательстве и отдать манускрипт.
Он проходил мимо университета, когда буквально натолкнулся на Лаллу Кобру. Точнее сказать, не натолкнулся, а просто внезапно увидел ее прямо перед собой и не устоял от соблазна — подошел и сказал: «Ты не против, если я поздороваюсь с тобой?»
— Йенс, что за вопрос! Разве мы не расстались… друзьями?
— Что касается меня, да.
Они пошли вместе, и он сказал: «Вот как нам довелось снова встретиться! Настоящее пожарище, огневое освещение, будто специально для нас!» Она бросила на него мимолетный взгляд и прошептала в сторону: «Значит, он ничего не забыл. Ничего. Боже, какой он был тогда красивый и молодой!» Она спрятала и свято хранила воспоминание о его красоте и молодости в самом дальнем и потаенном уголке своей души. Не думала, не гадала, что придется еще раз встретиться. Но Йенс Бинг стоял перед ней. Она пробежала глазами по нему, сверху донизу. Особенно хорошо она знала его ладони, его руки. Она однажды сидела, ухватив его руки, и рассматривала их. Этот вид потряс ее тогда.
Он был так же элегантен, Йенс. Черное пальто сидело на нем, как литое, его шляпа, все было первоклассное. Он шел рядом: «Ты не против, если я провожу тебя?»
— Конечно, нет, Йенс. Расскажи в двух словах о себе.
— Что рассказывать, я давно уже дома.
— Твой отец умер. Я сразу подумала о тебе. Поверь мне. Ведь я знала, как ты любил его.
— Спасибо на добром слове. А как ты, Лалла?
— Я? Как будто ничего, даже можно сказать, хорошо. Я надумала «изменить» себя.
— В каком смысле? В обычном житейском?
— Как тебе сказать, все вместе взятое было тяжко для меня, ты же знаешь. Особенно тяжко, когда сидишь вечерами одна с детьми.
— Ты, одна, по вечерам?
— Да, святая правда, Йенс.
Значит, он еще не слышал последних городских новостей. Она осмелилась продолжать: «Знаешь, я неожиданно получила небольшую сумму денег, так что у меня теперь дома одно сплошное благополучие. Ни единого намека на бедность и несчастье. Хочешь верь, хочешь не верь, но многие странности в моем поведении происходили от моего бедственного положения».
Она увидела, как он буквально позеленел от ее слов. Понятие бедности было для него понятием за семью печатями. Он сказал, почти прошептал: «Лалла, ты же знаешь, я говорил тебе раньше, что всегда охотно…»
— Охотно? И ты, конечно, думал, что я тоже охотно приняла бы? Нет, нет и еще раз нет! Чтобы я отобрала у тебя твое? Ни за что на свете! То, что собрал твой отец для тебя, деньги, они нужны каждому, и ты сумеешь найти им применение.
Было странно идти рядом с ней и слушать, что она говорит. А он-то думал о ней… нехорошо… Стало совестно, пришло раскаяние, и он сказал:
— Отец давал мне деньги, сколько было необходимо, только теперь я унаследовал все, к сожалению.
— Разве ты не понимаешь, Йенс, даже если бы ты дал мне их без всякой задней мысли, все равно в действительности можно было бы сказать, что «правая рука не ведала, что делала левая», поэтому я не могла, пойми, даже если бы это был сам банкир Ротшильд, я не посмела бы принять.
— Я верю, верю тебе.
Теперь, только теперь она вздохнула с облегчением. Он не знал еще последних городских новостей, и не должен знать. Ни к чему.
Они шли по улице Драмменсвейен, там, где была насыпь, поросшая низкорослыми елями. Она сказала: «Ты ведешь себя молодцом, никаких упреков. Благородно с твоей стороны».