Юность полководца - Василий Ян
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Нового хозяина почуял, – сказал один из конюхов. – У твоего хозяина, Рыжуха, рука крепкая и верная.
В Переяславле-Залесском кручинятся
Летописец князя Переяславльского старый монах Пафнутий вписывал на большом листе толстой книги в желтом переплете телячьей кожи:
«…В лето 6746[52] приидоша иноплеменицы, глаголемые татарове, на землю Рязанскую, множество без числа, аки прузы…[53] И все люди секуще, аки траву…»
Он остановился, вытер гусиное перо о полуседые волосы, смазанные лампадным маслом, и прислушался. Кто-то настойчиво ударял в дверь.
– Отче Пафнутий, отомкни задвижку! Это я!
Сильным, тяжелым кулаком кто-то бил в старую потемневшую дверь. Она от древности казалась сморщенной, столько в ней образовалось трещин.
Старик поднялся и встревоженно спросил:
– Кому до меня надоба?
– Да это я, Александр!
– Сейчас, сейчас, родимый!
Послышался кашель, дверь распахнулась, криво повиснув на ременной петле, и высокий князь Александр, согнувшись насколько мог, боком протиснулся в келью монаха.
Отец Пафнутий, в выцветшем подряснике, перетянутом кожаным поясом, в черной камилавке на растрепанных волосах, заплетенных на затылке в косицу, стоял, всматриваясь моргающими глазами из-под нависших темных бровей. Разглаживая широкую полуседую бороду, ниспадавшую на грудь, монах низко поклонился, коснувшись толстыми пальцами неровного бревенчатого пола.
Александр быстро окинул глазами келью. Заметил ложе около глиняной правой стены («Задняя сторона печи… Значит, греется»); тусклое оконце, затянутое бычьим пузырем («Как старик пишет? Несподручно здесь ему!»); слева на бревенчатой стене, на деревянном крюке, – длинная черная ряса, желтый бараний полушубок и грубое домотканое полотенце с красными узорами на концах; стол в виде двух досок на широких чурбаках; на столе – толстая книга в потемневшем кожаном переплете, тут же – глиняная чернильница с гусиным пером, краюха житного хлеба, деревянная корявая большая расческа со сломанными зубцами; на полу – деревянный поставец с потухшей лучиной, под ней – глиняная миска с водой и рядом – набросанные еловые ветки, на которых лежит связка тонко нащепленных лучин.
Александр хотел выпрямиться, но стукнулся головой в поперечное бревно – матицу – низкого закоптелого потолка. Полусогнувшись, князь несколько раз перекрестился на небольшой образ, прикрепленный в углу, где перед ним, на аналое, лежала большая церковная книга с замусоленными до черноты нижними углами страниц.
Перед иконой теплилась глиняная лампадка, подвешенная на трех железных цепочках, спускавшихся с потолка. Огонек фитиля мигал и потрескивал, чадя тонкой струйкой дыма.
– Здравствуй, сынок, князь Александр Ярославич! Жив буди на многие лета! – Пафнутий снова поклонился низко, коснувшись пальцами еловых веток на полу. – Что же ты не предупредил? Я бы приготовился. Оболокся бы в рясу. Принес бы тебе святую просвирку. А то я встречаю тебя нечесаный, аки зверь лесной.
Александр, окинув живыми веселыми глазами все кругом, подыскивал место, куда бы сесть, заметил, что ложе монаха сделано из переплетенного хвороста и прикрыто овчиной («Пожалуй, не выдержит»), и уселся на широком пне, служившем Пафнутию столиком для брашна (еды).
– Как здравствуешь, отче Пафнутий? Пришел тебя проведать. Почему давно в дом моего батюшки не жалуешь? Много ли пишешь? Может, в чем скудость одолела?
Монах кланялся и говорил:
– Милостью великого князя, батюшки твоего, все есть у меня: и хлеб, и рыба к празднику. Только вот соли редко вкушаю. Иногда молельщики кое-чего приносят: молочка топленого али лучку. Всё есть, одна только у меня кручина…
– Какая кручина? Говори!
Голос князя так громко гудел, что слышно было, как в избе затихли голоса и подле двери затопали шаги любопытных. Послышался шепот:
– О чем там бают? Сам княжич пришел своими ножками к отцу Пафнутию.
Князь Александр встал, прикрыл плотно дверь и задвинул ее на задвижку. Он снова присел на чурбаке.
– Харатьи нет! – сказал монах. – Вся прикончилась. Записи делаю на священной книге, где по краям просветы.
– И это вся твоя кручина? Эх ты, отче! А лет тебе сколько? Семьдесят? А сердце у тебя в груди стучит и только о харатье кручинится?
Монах опешил. Крепко задумался. И косматые брови у него то сжимались, то раздвигались, как усы у таракана, от непосильной задачи понять, что хотел сказать князь Александр.
А молодой сухопарый богатырь, положив большие крепкие ладони на расставленные колени, пристально вглядывался в лицо монаха. Вдруг он обернулся, прислушался и крикнул зычным голосом:
– Эй, кто там под дверью стоит? Уходите, пока я вам головы не расшиб!
Топот убегающих ног и стук двери показали, что грозный оклик могучего гостя напугал любопытных.
Князь продолжал приглушенным шепотом, наклонясь к мясистому уху монаха:
– Ты, отче, раньше был воином и преславным воеводой. Не ты ли мне не раз сказывал, как в поле полевал, как бился с литовцами, и с булгарами, и с половцами, и даже на Волге и по морю Хвалынскому плавал?
– Было, все было, о Господи! – вздыхал, кивая головой, старик.
– Есть тебе о чем вспомнить, есть что записать, – сказал Александр. – А сейчас-то писать не о чем? Туга[54] одолела?
– Вот что я записал: «В лето от сотворения мира шесть тысяч семьсот сорок восьмого ( 1240 г .) приидоша свеи в силе велице, и мурмане, и сумь, и емь в кораблех множество много зело. Свеи с княземь и бискупы своими. И сташа в Неве, усть Ижоры, хотяче восприяти Ладогу, и Новгород, и всю область Новгородскую… Князь же Олександр неумедли ни мало с новгородцы и с ладожаны, приде на ня, и победи я силою святыя София… и ту бысть великая сеча свеем… и в ту нощь, не дождавшись света, посрамлени свеи отидоша…»
– Да, верно, так и было! – сказал задумчиво Александр.
– А ты, князь, не кручинься, что распрелся[55] с новгородцами. Они же опять к тебе с поклоном придут.
– Перестань, отче! Разве твоя голова уже на плечах плохо держится? Ветром ее, что ли, качает?
– Прости, княжич, меня, скудоумного! В толк я не возьму, к чему ты речь клонишь. О какой туге говоришь?
– Проснись, отче Пафнутий! Сердце-то у тебя разве не русское? Или ты забыл, из какого корня вырос, из какого колодца воду пил? Не из рязанского ли?
Монах поежился, опустил глаза, снова поднял и прошептал:
– Верно сказал: из Рязани я родом!
– А где Рязань?
– Нет Рязани! Воронье только летает на яру, где стояла родная Рязань. Боже, помяни ее защитников, павших на стенах рязанских и буйные головы свои под ними сложивших!
Князь Александр заговорил с глубокой грустью:
– Была Русь привольная, многолюдная. Лежит она теперь придавленная, сиротливая. Свободно по ней ветер гуляет и ездят татарские баскаки, наши головы пересчитывают, сколько дани на кого наложить.
– Верно, княже, верно! Неужели ты дерзаешь так мыслить? – И старик перекрестился на икону, прошептав: – Боже милостивый, обереги княжича Александра от неверного шага!
– Помолчи, отче! Послушай мою кручину. Думаешь, я из Новгорода уехал без памяти, без домысла, чтобы у моего отца жеребцов объезжать? Сердце мое не вытерпело! Иные бояре новгородские родину забыли. А некоторые псковские бояре даже в кафтаны иноземные оделись, шапки набекрень сдвинули и на площади без стыда похаживают, словно гости заморские. А враг злобный, жадный напирает на нас отовсюду: и от свейских земель, и от немецких крепостей. И литовцы радуются, что Русь окровавленная лежит, в муках корчась, в голоде, разрухе и скорби. Враги замыслили навсегда стереть с земли нашу милую Русь, чтобы внуки наши забыли, какая была она и красная, и пресветлая.
– Верно, княже, верно! – продолжал кивать седой головой монах и, подняв полу рясы, вытер щеки, по которым стекали слезы. Он вдруг выпрямился и пристально взглянул на Александра. – Неужто, княже, ты замыслил поднять меч на него… на татарина?
– Чуден ты, отче! Разве я к этому речь веду? Разве сохранилась на это сила в руках? Нынче хан татарский сильнее и свея, и немца, и литвина, и кого хошь. Он теперь до конца Вселенной с победой пройдет.
– О Господи! Когда же конец нашему долготерпению?
– Когда? Еще не скоро! Дай, Господи, только бы нам выдержать. А я сыну накажу, пусть он и своему сыну передаст, чтоб затаил в сердце, как надо готовиться и строить Русь крепкую, единую и дружную, чтобы, когда день великий настанет, тогда мечи были бы вострые, очи зоркие и рука бы не дрогнула.
– Исполать тебе, княже Александр, за слово твое! Ты еще уноша, а говоришь как воин, как муж многоопытный.
Александр помолчал и вдруг спросил, впиваясь горящим взглядом в задумчивое и печальное лицо старого монаха:
– Скажи мне, отче Пафнутий, что такое слава?
Старик помолчал немного, потом тихо, но уверенно сказал: