Король былого и грядущего - Теренс Хэнбери Уайт
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Разве это долг его – возвратиться назад к Homo ferox и, скорее всего, принять смерть от руки того, кому он пытался помочь, а если и не от руки, то уж наверняка умереть под ярмом, – разве он не может отречься от этих трудов? Он мог бы уйти прямо сейчас, прямо из этого холма, и никто больше его не увидит. Пустынники Фиваиды, отшельники скалы Скеллиг-Мишель – им посчастливилось убежать от человека на лоно мирной природы. Именно этого, осенило его вдруг, он и хотел: покоя и мира. В начале ночи он желал смерти и готов был ее принять, но теперь они позволили ему увидеть проблеск жизни, давнего счастья, того, что он когда-то любил. Они воскресили, каким бы жестоким ни казалось это воскрешение, его отрочество. Он хотел, чтобы его оставили в покое, чтобы, как в детстве, над ним не довлели обязанности, он хотел удалиться от службы, быть может, уйти в монастырь – уйти куда угодно, но дать хоть немного покоя своей старой душе.
Однако они пробудили его от грез своими речами, своим жестоким, блестящим оружием.
– Итак, Король. Тебе следует повидаться с гусями, пока не кончилась ночь.
– Тебе полегче?
– Заклинание никому не попадалось?
– Что-то вид у тебя усталый.
– Глотни вина на дорожку.
10
Место, в котором он очутился, было совершенно плоским. В человечьем мире настоящая плоскость встречается редко, потому что дома, деревья, ограды иззубривают ландшафт. Трава и та тянется кверху бесчисленными стебельками. Но здесь, в утробе ночи, среди беспредельной, плоской, влажной грязи, напоминавшей черный творог, зацепиться глазу было решительно не за что. Даже если бы на ее месте простирался мокрый песок, и то бы он нес на себе отпечатки волн, схожие с нашими небными складками.
Лишь одна первородная стихия обитала на этой огромной равнине – ветер. Ибо здешний ветер был безусловно стихией. В нем ощущались пространность, могущество тьмы. В человеческом мире ветер приходит откуда-то и куда-то уходит и, уходя, через что-то проходит – через деревья, улицы или ограды. Этот ветер приходил ниоткуда. И проходил через плоское ничто в никуда, в некие несуществующие места. Пологий, почти беззвучный, если не считать странного гула, осязаемый, бесконечный, ошеломляющий протяженностью, он тяжко тек над грязью. Его контуры можно было очертить по линейке. Титанические серые линии его шли, не колеблясь и не прерываясь. Можно было повесить на него зонтик за гнутую ручку, и тот так бы и остался висеть.
На этом ветру Король ощущал себя как бы еще не сотворенным. Если не брать в расчет влажной твердыни под его перепончатыми лапами, он обитал в пустоте, в плотной, подобной хаосу, пустоте. Его ощущения были ощущениями геометрической точки, загадочным образом существующей на кратчайшем пути между двумя другими; или же линии, прочерченной по плоской поверхности, у коей имеются ширина и длина, но никакого объема. Никакого объема! Да ветер и являл собою объем в чистом виде! В нем были мощь, текучесть, сила, устремленность и ровность мирового потока, неуклонно изливающегося в преддверия ада.
Впрочем, и этому нечестивому чистилищу поставлены были пределы. Далеко на востоке, может быть в целой миле, стояла сплошная звуковая стена. Она нарастала, спадала, словно сжимаясь и разжимаясь, но оставалась сплошною. В ней слышалась угроза, она жаждала жертв, – ибо там простиралось огромное, безжалостное море.
В двух милях к западу виднелись треугольником три пятнышка света. То светились слабенькие лампадки в хижинах рыбаков, вставших пораньше, чтобы поймать прилив в запутанных протоках соленых болот, где вода порою текла, противясь натиску океана. Тем и исчерпывались черты его мира – звук моря и три огонька; темень, пологость, пространность, влажность и ровный поток ветра, вливающийся в бездонную ночь.
Когда забрезжил опасливый день, он обнаружил, что стоит посреди толпы подобных ему созданий. Одни сидели в грязи, теперь взбаламученной злыми мелкими водами возвращающегося моря, другие уже уплывали по этой воде, пробужденные ею, от надоедливого прибоя. Сидевшие имели сходство с большими чайниками, засунувшими носики под крылья. Плывущие время от времени окунали головы в воду и затем потрясали ими. Те, что проснулись еще до наступленья воды, стояли, с силой взмахивая крыльями. Глубокое безмолвие сменилось гоготом и болтовней. Их было сотни четыре в серой окрестности – замечательно красивых существ, диких белогрудых гусей, которых человек, однажды видевший их вблизи, никогда уже не забудет.
Задолго до восхода солнца они уже изготовились к полету. Прошлогодние семейные выводки сбивались в стайки, а сами эти стайки проявляли склонность к объединению с другими стайками, возможно под водительством дедушки или даже прадедушки, или какого-то признанного вожака небесного воинства. Когда примерное разделение на отряды было завершено, в разговорах гусей обнаружилась нотка легкого возбуждения. Они принимались резко вертеть головами то в одну, то в другую сторону. А затем, развернувшись по ветру, все вместе вдруг поднимались на воздух, по четырнадцать или по сорок гусей разом, и широкие крылья их загребали темноту, и в каждом горле трепетал восторженный вопль. Сделав круг, они быстро набирали высоту и скрывались из виду. Уже на двадцати ярдах они терялись во мраке. Те, что снялись пораньше, не издавали особого шума. До прихода солнца они предпочитали помалкивать, отпуская лишь случайные замечания или, если возникала какая-либо опасность, выкликая одну предупредительную ноту. Тогда, заслышав предупреждение, все вертикально взмывали в небо.
Им овладевало беспокойство. Темные эскадрильи над его головой, поминутно снимавшиеся с земли, заронили в него вожделение. Его томила потребность последовать их примеру, но он не чувствовал уверенности в себе. Может быть, их семейные стаи, думал он, воспротивятся его вторжению. И все же ему не хотелось остаться в одиночестве. Ему хотелось соединиться с ними, насладиться обрядом утреннего полета, явно доставлявшего им удовольствие. В них ощущалось товарищество, вольная дисциплина и joie-de-vivre.
Когда сидевшая с ним рядом гусыня расправила крылья и подскочила, он машинально проделал то же. Около восьми его соседей уже несколько времени дергали клювами, и он подражал им, словно их действия были заразительными, и теперь вместе с той же восьмеркой он полетел по гладкому воздуху. В миг, когда он покинул землю, ветер пропал. Неугомонность и свирепость его сгинули, как отсеченные ножом. Он оказался внутри ветра, и внутри был покой.
Восьмерка гусей построилась в линию, строго выдерживая равные промежутки. Он оказался последним. Гуси летели к востоку, где занимался слабый свет, и вскоре перед ними стало всходить яркое солнце. Далеко