Дорога в декабре - Захар Прилепин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Где-то неподалеку бесслезно ныл и ныл ребенок, еле-еле, словно от голода, словно от ужаса, тоскливо и непрестанно.
Это же мой. Это же мой плачет.
Встал, в голове пошатнулось и завалилось набок ведро с кипятком, всё вылилось.
Стоял так, ждал, пока отечет.
Пошел вдоль стен той комнаты, где находился. Двигался, трогая ладонями шершавый бетон. Везде стена.
Всюду слышно, как он плачет.
Как его имя, ребенок мой, как тебя позвать.
— Ы! — позвал я. — Ы!
Пахло кислым молоком, больницей, дохлой собачатиной, голубятиной, человечиной.
Пискнула мышь.
Долго разлеплял глаза… Потом, чтобы вздохнуть… рот…
Где-то неподалеку бесслезно ныл, ныл и ныл ребенок, еле-еле.
Это же мой. Это же мой плачет.
Пошел вдоль стен той комнаты, где находился. Двигался, трогая ладонями шершавый бетон, везде бетон, один бетон, бетон.
Имя, как его имя, ребенок мой, как тебя позвать. Ну как же ты, как же тебя, я же тебя звал раньше, ты откликался, перестань, пожалуйста, я сейчас приду…
— Ы! — крикнул я. — Ы-ы-ы!
…Пахло дохлой собачатиной.
Рядом бесслезно ныл и ныл ребенок, еле-еле, словно от голода, озноба, ужаса.
Это же мой. Это же мой плачет. Ему холодно, страшно.
Обошел, гладя ладонями стену, стену, стену, стену, стену.
Это же мой там, выпустите, пожалуйста.
— Сынок, это ад, — сказали мне. — Ты в аду, сынок.
Чай я завариваю прямо в большой чашке, мне нравится крепкий чай. В стакан я всегда кладу одну ложку сахара.
Некоторое время я смотрю на дым. Чай заваривается три минуты.
Если начать пить быстрее, то на губы будет липнуть заварка.
Пока чай заваривается и черные хлопья тяжело падают на дно, я иду чистить зубы. У меня две щетки: зеленая и зеленая. Одна новая, другая старая. Старую я никак не выброшу. Я не тороплюсь принимать решения.
Чай уже готов, к чаю у меня есть белый и черный шоколад. Мне нравится сладкое.
Некоторое время я смотрю в окно. Нам часто дают неверный прогноз погоды, поэтому иногда проще выяснить, во что одеться, глядя на людей. Нужно посмотреть на идущих людей, чтобы сделать нужные выводы: один или два чудака еще могут выйти, например, в рубашках, но так одеться будет ошибкой, потому что осень, сентябрь.
Я жду, когда пройдет пять или более пяти человек.
Чай готов, его можно пить, закусывая шоколадом, это вкусно.
Я никогда не съедаю весь шоколад сразу, всегда нужно оставить что-то сладкое в доме.
По утрам я не читаю газет и не включаю никакие источники звука. Нужно, чтобы голова оставалась ясной. Зрение и слух стоит беречь.
Перед выходом на улицу еще раз подхожу к окну, скоро нужно будет утеплять окно, думаю я. Снова смотрю, во что одеты люди, которых всё больше и больше, я сейчас оденусь так же или примерно так же.
Может быть, пока я пил чай, пошел дождь или даже снег — в сентябре иногда идет снег. Будет обидно замерзнуть на улице.
Я одеваюсь и закрываю дверь. Я выхожу на улицу.
Я стараюсь не переходить дорогу на красный, но если поблизости не видно машин, то иногда перебегаю. Пока перебегаю, все равно смотрю по сторонам: машина может появиться неожиданно.
Через несколько минут подъезжает мой троллейбус. Я езжу только по земле, чтобы видеть живой свет. Троллейбус окрашен в розовый цвет, на нем знакомый номер, я узнаю его издалека и радуюсь его приезду. Неприятно долго ждать на улице. Однажды я ждал троллейбус полчаса, это меня огорчило.
Входя в троллейбус, я пытаюсь занять место у окна: это мне позволит сидеть, смотреть в окно или делать вид, что смотрю в окно, если нужно встать и уступить тому, кто старше тебя, или тому, кто моложе тебя.
На билете написаны цифры, говорят, что есть способ вычислять, какой билет счастливый, а какой нет, но я не умею. Еще там написаны непонятные согласные буквы и ни одной гласной. Некоторое время я рассматриваю билет, никуда не торопясь. Потом аккуратно убираю его в карман, стараясь запомнить, какой именно это карман, на случай контроля. Потом несколько раз проверяю, на месте ли он. Даже при наличии билета возможность контроля всё равно тревожит. Нужно быть внимательным.
Мне еще долго ехать.
2010–2011
Лес
Маленькая повесть
Фамилия друга была Корин. Он был низкорослым, носил черную, как у горца, бороду, говорил веселые вещи резким и хриплым голосом, напоминал грифа, который пришел что-нибудь клюнуть.
У него на ногах росли страшные вены, будто их сначала порвали, а потом вместо того, чтоб сшить, повязали узлами. Узлы от постоянного пьянства набухли.
Я чуть-чуть брезговал и отворачивался, но он все носил туда-сюда предо мной эти узлы купаться, и еще подолгу не заходил в воду. Стоял по колено в реке, сутуля белые плечи, время от времени поворачиваясь к нам и что-то громко произнося.
Рыбы от его голоса вздрагивали и уходили в тень.
Я слов не разбирал вовсе, и только смотрел на рот в бороде.
Отец мой слова понимал, но не отвечал. Иногда кивал, чаще закуривал — закуривать было одним из привычных ему способов ответа. Он изредка мог закурить, устало не соглашаясь, но чаще закуривал, спокойно принимая сказанное собеседником.
Мы сидели на майском берегу, под щедро распустившимся летним солнцем, у тонкой реки и быстрой воды. Вода называлась Истье, а недалекая деревня — Истцы. Вокруг стоял просторный и приветливый в солнечном свете сосновый лес. Высокими остриями он стремился в небо. Если лечь на спину и смотреть вверх, — промеж крон, — начнет казаться, что сосны вот-вот взлетят, вырвавшись из земли, и унесут в своих огромных корнях, как в когтях, целый материк. И меня на нем.
Когда Корин являлся из теплых речных вод, он ненадолго зарывал свои узлы в золотистый песок и блаженствовал, расчесывая бороду цепкими крючковатыми пальцами.
— Захар, ты дурак! — каркающим голосом восклицал Корин. Все друзья называли отца «Захаром», хотя он был Никола Семенов сын. Дураком, между прочим, его не называл никто.
Отец подергивал плечами, словно по нему ползала большая грязная муха.
Вид отца не располагал даже к тому, чтобы немного повысить на него голос. Он был выше всех мужчин, которых я успел к тому времени увидеть. Плечи у него были круглые и пахли как если с дерева, быть может, сосны, ободрать кору и прижаться щекой. Каждый день отец играл в большой комнате двухпудовой гирей, всячески подбрасывая ее вверх и ловко ловя, но мне всегда было жутко, что она вырвется, пробьет стену и убьет маму на кухне.
У отца были самые красивые руки в мире.
Он умел ими запрягать лошадь, пахать, косить, срывать высокие яблоки, управлять лодкой, в том числе одним веслом против течения, очень далеко заплывать в отсутствие лодки, водить по суше мотоцикл, автомобиль, грузовик и трактор, строить бани и дома, рисовать тушью, маслом и акварельными красками, лепить из глины, вырезать по дереву, весело играть в волейбол и в теннис, составить достойную партию хорошему шахматисту, писать каллиграфическим почерком все что угодно, а также обычным почерком писать стихи, показывать фокусы, завязывать редкостные морские узлы и петли, красиво нарезать хлеб, ровно разливать водку, профессионально музицировать на аккордеоне, баяне, гармошке и гитаре, в том числе проделывая это на любых свадьбах, попутно ровно разливая водку, гладить свои рубашки, гладить меня по голове, но это реже.
Я еще не знал, что не унаследую ни одно из его умений. Наверное, я могу погладить себя по голове, но ничего приятного в этом нет.
Отец наверняка мог бы стать гончаром или пекарем или кем угодно, если ему хоть раз в жизни ктонибудь недолго показал, как это делается.
— Захар, что мы делали целую жизнь? — риторически, словно с кафедры, а не с песчаного бережка вопрошал Корин.
Мой отец и Корин учились вместе в школе, а затем в университете, и всю жизнь преподавали историю в различных учебных заведениях.
— Если бы мы были химики, физики или орнитологи — мы бы преподавали знание реального мира. Но мы занимались ис-то-ри-ей! И теперь выяснилось, что мы учили либо несуществующим, либо абсолютно лживым вещам. Это как если бы мы были орнитологи и доказывали, что летучая мышь — птица, и она все-таки питается кровью, а также высасывает молоко у коз и коров… Знаешь, что мы делали? Мы целую жизнь умножали ложные смыслы!
— Это не так, — сказал отец, поморщившись; у него был еще какой-то короткий довод, который он не успел произнести, потому что тут Корин гортанно захохотал: ему явно нравилось говорить самому, и гортань его получала удовольствие от бурленья, клокотанья и рокотания голоса.
— Захар, ты дурак! — сказал он весело. В голосе чувствовались две странно сочетаемые тональности: давнее и безоговорочное уважение к отцу и очевидное удовольствие, которое Корин получал от того, что мог в меру нагрубить ему на правах давней дружбы.