На берегах Невы. На берегах Сены. На берегах Леты - Ирина Владимировна Одоевцева
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Веру Николаевну никто не высаживает. Казачок и Роговский всецело заняты разгрузкой багажа. Она с трудом выбирается из автомобиля и, подняв с земли один из многочисленных чемоданов, усталой походкой направляется к крыльцу.
Георгий Иванов сбегает к ней вниз:
– Вера Николаевна, позвольте мне.
Но она не хочет отдавать ему чемодан.
– Нет, спасибо. Он не такой уж тяжелый, я сама могу. Я привыкла.
Но он настаивает, и она уступает:
– Спасибо. Я правда очень устала.
Она поднимается, держась за перила. Я смотрю на нее. Как она изменилась, как постарела! Она и раньше была бледна, бледна какой-то мраморной белизной статуи, а теперь она кажется совершенно бескровной. Голова ее трясется мелкой, беспрерывной дрожью.
Она целует меня:
– Как хорошо, что вы тут. Яну будет веселей.
Бунин раздраженно фыркает:
– Веселей? Скажешь тоже. Меня ничто и никто развеселить не может.
Мы входим в дом в сопровождении Роговского. В холле на пороге столовой выстроились все пансионеры. Но Бунин, не удостаивая их взглядом, не то что кивком головы, проходит мимо них к внутренней лестнице. Мы за ним.
– Иван Алексеевич, – растерянно объясняет Роговский, – мы вас ждали с завтраком. Может быть, сначала закусим?..
Бунин морщится и продолжает подниматься:
– Избавьте от завтрака. Лечь хочу. Лечь! Утомился. Понимаете?
На верхней площадке он останавливается, разворачивает длинный пестрый шарф, закутывающий его шею, и расстегивает пальто, зашпиленное сверху большой английской булавкой.
Эта английская булавка – без нее он и в Париже не обходится зимой – всегда удивляла меня. Ведь Бунин очень занят своей наружностью и элегантностью.
– Слыхали, конечно, слыхали, – обращается он к нам с Георгием Ивановым, – травят меня! Со свету сживают! Я, видите ли, большевикам продался. В посольстве советском за Сталина водку пил, икру жрал! А я, как только посол предложил тост за Сталина, сразу поставил рюмку на стол и положил бутерброд. Только успел надкусить его. Не стал я есть их икру и пить их водку. Это все гнусные сплетни, выдумки.
Вера Николаевна уже успела пройти в комнаты и устраивается в них с помощью казачка и Роговского.
– Ян, Ян, – зовет она. – Тебе надо лечь. Иди скорее. Успеешь им все рассказать. Успеешь…
Да, Вера Николаевна оказалась права. «Все рассказать» – и не раз – Бунин действительно нам успел. В тот же вечер Вера Николаевна постучалась к нам.
– Ян просит вас к себе. Ненадолго, он очень устал и ослабел с дороги. И пожалуйста, Георгий Владимирович, не спорьте с ним, не заводите разговоров о поэзии, о Блоке или Есенине. Ведь Ян так нервен. Вот если вы бы похвалили его стихи…
Но похвалить стихи Бунина, несмотря на то что он всегда всячески старается угодить Вере Николаевне, Георгий Иванов не обещает.
И она, мелко тряся головой, прибавляет, обращаясь уже к нам обоим:
– Вы представить себе не можете, как мне теперь тяжело с Яном. Он сам изводится и меня изводит. Так помните, будьте с ним осторожны, соглашайтесь с ним, не противоречьте ни в чем. Я очень надеюсь, что вы развлечете его. Он сам послал меня за вами.
И вот мы у Бунина в его маленькой, жарко натопленной комнате.
Бунин сидит в кресле перед камином, в длинном халате из верблюжьей шерсти, в ночных туфлях и… широкополой синей полотняной шляпе.
Я еще никогда не видела его в таком виде и, боясь выдать свое удивление, отвожу глаза и смотрю в огонь.
Халат и туфли – хотя только восемь часов вечера, куда бы ни шло, но эта нелепая шляпа!..
Я знаю, что Анатоль Франс и Андре Жид в старости тоже увлекались «головными уборами». У них обоих были целые коллекции беретов – шелковых, бархатных и фетровых для домашнего обихода. Были у них, судя по фотографиям, и всякие другие «домашние шляпы».
Но шляпа Бунина все же бьет все рекорды нелепости. Она похожа на птицу, распустившую крылья, на птицу, присевшую на его голову перед дальнейшим полетом. На синюю птицу.
В памяти моей вдруг начинает звенеть песенка Митиль и Тиль-Тиля:
Мы пойдем за синей птицей, птицей, птицей.Нет, мы никуда не пойдем. Мы чинно усаживаемся на пододвинутые нам Верой Николаевной стулья, а она достает из одного из стоящих на полу чемоданов коробку конфет и протягивает ее мне.
– Нилус принес ее на вокзал, – объясняет она. – Он нас провожал. И Леня…
– Не берите, – перебивает ее Бунин, – дрянь конфеты. Проглотить нельзя. Я тоже взял и выплюнул. Выбросить их надо, а не угощать ими.
Но я все-таки беру конфету, и она оказывается превкусная. Теперь ведь еще конфеты в редкость, и отказываться от них, даже чтобы угодить Бунину, я не в силах, и беру еще вторую и третью.
Но Бунин не обращает на это внимания. Он снова говорит о своих «врагах и гонителях», о тех, что в Париже, о тех, что шлют ему письма из Америки.
– Со света меня сживают! В гроб живым заколачивают! – негодует он.
Вера Николаевна, мелко тряся головой, еще более бледная, чем утром, старается его успокоить:
– Перестань, Ян. Брось! Не надо о них. Тебе вредно волноваться.
Но он, не слушая ее, продолжает:
– А читали вы, что про меня этот мерзавец Ширяев…
Вера Николаевна взглядом, взывающим о помощи, молча смотрит на Георгия Иванова и на меня.
– Ну знаете, Иван Алексеевич, о таком негодяе вам и вспоминать стыдно. Собака лает – ветер носит. А он хуже самой паршивой собаки. Плюньте на него. Забудьте. «Повесим их в молчаньи, – как учила Зинаида Гиппиус, – всех