Крюк Петра Иваныча - Григорий Ряжский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Почему-то всякий раз по завершении очередной прикидки Петр Иваныч думал не о Зине и детях, а об Охременкове: успеет ли тот унести ноги раньше неплановой посадки аппарата или же заглядится наверх, потеряет от волнения разум и так и останется на краю котлована в размазанном виде вместе с подчиненным его должности крановщиком. Уверенности, однако, в справедливом исходе катастрофы не было, и это обстоятельство поддавало отрицательного мысленного пару в высотных переживаниях Петра Иваныча, особенно, когда мимо обнаруживалось следующее по счету воздушное судно, а раствор все еще не подвезли. Так и шло…
Вторым сильным удивлением, имеющим самое прямое отношение к списку, являлась вещь вообще мало понятная. А были это, если коротко, евреи всех мастей. Смутно Петр Иваныч подозревал, что еврей — последний человек в непонятном перечне инородцев, которых он на протяжении долгих лет жизни наблюдал вокруг своей оси. Последний — не по значимости проблемы, а по выделенной особенности всего ихнего рода, потому что, если, к примеру, раздражение у Крюкова получалось сильным по любой жизненной причине, то виновные были очевидны в восьми случаях из десяти — инородцы. Однако в момент высокого волнения никто из них, кроме евреев, на ум не приходил, не вспоминался просто: ни по слову, ни по внешнему облику, ни по допущенным историческим и бытовым преступлениям, ни по достижениям в музыке и науке. Про евреев память работала четче, вид определялся быстрее, и воображение рисовало картинку совершенно ясную и объемистую, похожую на толстый реактивный хвост на нейтральном, безоблачном небе. Порой портреты перемешивались, накладываясь один на другой и, наоборот, разъезжаясь в неблизких направлениях, и тогда стройная картина путалась, характерные внешние черты смещались по отношению друг к другу: носы, животы, пальцы рук, картавость рта, кудрявость голов и волосатость покрытия ладошек переставали быть однозначными, теряли на какое-то время уверенную выразительность образа, и это сбивало Крюкову весь ход его исследовательских усилий по поиску друга или врага в этой непростой жизни. Это как, если сравнивать нормальную карту на стене с контурной, где только одни лишь краевые границы тонким указаны, а что внутри них делается — поди догадайся.
Особенно часто случалось с ним подобное сомнение, когда настроение было приподнято: из-за премии, например, или по причине ясной погоды, или — куда ни шло — потому что внучка младшая, та, что Валентинова, снова по письму на отлично шла и всех головой своей удивляла.
Объединительным в этом деле, несмотря ни какие временные поблажки, оставалось одно — общая чернявость носителей инородных подозрений. А кто там из них кто, уже точно не определялось. Поэтому и числились все они — евреи, чтобы было понятней. Не турки же?
Некоторую смуту вносило, правда, еще одно обстоятельство, не очень для непосвященных заметное, но довольно для посвященных существенное. Дело в том заключалось, что среди всего отряда крюковой классификации обнаруживались не только евреи, но присутствовал также и другой подотряд, и он был — жиды. Вот те уж последними не были никогда, потому что, как никому, Петру Иванычу все с ними было понятно, и по этой причине они были САМЫМИ последними, САМОЙ крайней плотью к финалу человеческого разума и мирового порядка. Один только тот чего стоил, в Афганском комитете засел который, зам какой-то зама какого-то и по фамилии Шейнкер, хоть и с русским именем Володя — вот как ведь все бывает перепутано, хрен разберешься: удивляйся — не хочу. Сам черный, непробритый, но в пятнистой кацавейке и тельняшке под ней — Петр Иваныч, помнится, когда пришел к ним в контору первый раз за капитана Комарова хлопотать и Фенечку его, так подумал, что этот жгучий тоже, наверно, афганец, но не из тех, с кем бились, а из других, которые на нашу сторону переехали жить и всемерную помощь освободительному движению оказывать. А оказалось, никакой он не инородец, а обычная наглая еврейская морда, в смысле, жидярская, потому что, говорит, надо вам, гражданин, в местном отделении разбираться с вашим протеже, в том городе, где проживает ветеран, а не у нас: здесь, говорит, головная организация, и мы по этой причине регионами не занимаемся. А глазами масляными зыркает, типа на дверь указывает, чтоб ушел Крюков поскорей. Ну, подумал крановщик, гадость комитетская, я и до тебя доберусь, чтоб ты не штаны тут протирал американские на важном стульчике, а трудился как все остальные нормальные: не за чужой бюджетный счет и не за страдания региональных героев. Как, спросил, твоя фамилия, гражданин чиновник? Тогда он и отвечает с ухмылкой, что Шейнкер, мол, будьте любезны. Ну, а тут и вариантов нет — все на места сразу стало и подтвердилось, кто есть крайний по вине, как греки толковали, что в вине, мол, вся истина содержится. Кстати, на грека тот Шейнкер тоже мог бы походить, если б не был натуральным жидярой.
— Что б вы сдохли тут все от страшных болезней! — крикнул тогда Петр Иваныч ему в физиономию, — и двинул к дверям. А тот нерусский Володя лицом побелел насквозь через черную непробритость, затрясся, как матрос при качке, и на ноги вскочил. Да тут же и рухнул на пол, оскользнувшись, потому что вместо ноги протез у него оказался выше колена. Петр Иваныч искусственную конечность сразу заметил и осекся, так как внутренне определил, что не по травме ноги этой нет, а тоже по войне, скорей всего. Иначе, еврейскую фамилию навряд ли посадили бы на распределительную должность функционировать, не допустил бы народ.
А после вышел оттуда, но уже без дверного хлопка, как собирался. Вот вам и истории страсти афганской продолжение: и так, вроде, нечестно, но и не так, как бы, вполне сходится. Удивительно, одним словом, удивительно и малопонятно бывает со всеми с ними, с этими…
Так вот, дальше смотрим — кто у них кто, если точно в адрес. А то у них — то: жидов, все-таки, гораздо меньше получалось.
— Бог упасал, — думал Петр Иваныч, — не сталкивал меня по жизни с ними, да и где столкнуть-то? На стройке? Не по краю же котлована им бегать, как Охременкову какому-нибудь, и не в кассовом окошке ведомость подавать, как Клавдии Федоровне покойной, пусть земля ей просеянным дважды мягким песочком будет…
Что касалось самолетов, то там доподлинно неизвестно было кто заправляет — слишком далеко отстояли. Про самих летчиков, про первых пилотов, про штурманов, не говоря уже о дальней истребительной авиации и сверхзвуковой особенно, Петр Иваныч мог только фантазировать и догадываться. Скорей всего, они там имелись и даже не один и два. Так подсказывало подкожное чувство, так морщинились отдельные мысли, и так представлялось ему в своей поднебесной башенной уединенке, ближайшей от всей остальной стройки к хвостатым воздушным трассам.
Так, скорей всего, и было по факту. Но в том-то и дело, что те, кто над ним, в небесной дали, переставали быть жидами, если даже и имелись среди них, а плавно перетекали в нормальную еврейскую малочисленность, не опасную и не окончательно отвратную.
— Ах, как интересно, все ж… — размышлял Петр Иваныч, — как непредсказуемо мир сколочен, из каких разных нестыковок собирается и существует, как целое предприятие, где все подогнано по мелочам и на каждый болт имеется собственная контргайка, а на каждое доброе слово есть другое, каким всегда ответить можно, если что.
И снова ждал он очередного пролета мимо крана алюминиевой птицы и постепенно возвращал себя во вполне конкретное тематическое русло:
Вот, если, к примеру, летчик — черный, но не еврей, а кавказец или азербот? Или, вообще, просто русский человек, как я с Зиной? Где б лететь спокойней нам было — с кем?
И тут же стыдливо отвечал себе сам, но не мысленными словами, а мысленными тайными догадками — что с еврейским летчиком летел бы на первом месте, по уверенности лета, имеется в виду. С русским, со своим таким же, как сам, — во вторую очередь отважился бы, в силу не то, что бы хитрости и русского ума, но из-за бесстрашия, сильной душевной щедрости и отсутствия всякого расчета. А на третьем самолете, — подумал, — вообще не полечу, нечего мне там делать и Зине, где кавказская нация командует: и так — не проехать от них не пройти стало в столице, арбуз ни хера не купишь за нормальную цену, а прошлый — так весь изнутри мокрый оказался, а не сахаристый, как черножопый красиво про товар свой расписывал, зря я от на вырез отказался… Как-то, лежа под общим одеялом, Петр Иваныч поделился с Зиной про свои сомнения о национальной почве и вторичных признаках отношения к расовой политике. Зина долго не размышляла, а просто чуть-чуть подумала и ответила:
— Знаешь, Петенька, мне представляется, что самый плохой еврейский человек все-таки хуже самого плохого русского человека. А почему — не знаю: по чутью, по сердцу, так видится…
Ничего негативного в этом, конечно, не содержалось, в словах этих Зининых. Да и знать надо было добрейшую начинку крюковой супруги, когда накормить — любого, даже с уклоном в подозрительную национальность и вид была готова, и приветствовать добрым словом без ложного подвоха. Другое дело — не попадались они никогда на жизненном отрезке, а кто пересекался, был свой почти в доску: понятный до трусов, предсказуемый до головы и несодержательный до отличительного богатства. А про самых плохих представителей любой нации, от вражеской до своей, право толковать есть — согласитесь — у любого индивида, хотя у русского — больше остальных. В то же время точно знал Петр Иваныч, что дойдет если дело до спасать-топить человека, какого не признаешь, то по-любому Зина спасать пойдет, а не обратно. Сам же он — думал Крюков — не готов ответить так же, как мысленно отвечал за Зину, не был в себе окончательно убежден, что справится с любым человеческим препятствием, сумеет преодолеть заложенный под грудной жабой фугас и не выдернуть в последний момент спасительную соломинку из-под неприятного ему человека, не беря, правда, в этот расчет самого плохого русского.