Мемуары - Эмма Герштейн
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Этот незабываемый день описан дважды: в воспоминаниях Анны Ахматовой и в воспоминаниях Надежды Мандельштам. Существуют и ненапечатанные редакции воспоминаний Ахматовой о Мандельштаме. В более известной, напечатанной, Анна Андреевна, перечисляя «красивых и очень нарядных» посетительниц Надежды Яковлевны во время ареста Осипа Эмильевича, продолжает: «А мы с Надей сидели в мятых вязаных кофтах, желтые и одеревеневшие. С нами была Эмма Герштейн и брат Нади».
В другом варианте «Листов из дневника», датированном 28 июля 1957 года, Ахматова описывает приезд Надежды Яковлевны в Ленинград после второго ареста Мандельштама: «У нее были страшные глаза. Она сказала: "Я успокоюсь только тогда, когда узнаю, что он умер"». И затем, отступя, Ахматова заключает:
«В начале 1939 года я получила короткое письмо от московской приятельницы: «У подружки Лены родилась девочка, а подружка Надюша овдовела", — писала она».
В некоторых авторизованных копиях указаны фамилии упомянутых лиц: «московская приятельница» — Эмма Григорьевна Герштейн, «подружка Лена» — Елена Константиновна Осмеркина.
Добавлю, что дочь Осмеркиных, Лиля, родилась 30 января 1939 года, а «подружка Надюша», т. е. Надежда Яковлевна, вызвала меня к Н. И. Харджиеву в день моего возвращения домой из Ленинграда, чтобы сообщить о смерти Мандельштама. К этому страшному дню я еще вернусь.
В книге «Воспоминания» Н. Мандельштам пишет о моем приходе 14 мая 1934-го в Нащокинский так:
«Мы разбудили телефонным звонком Евгения Яковлевича, моего брата, и он со сна выслушал нашу новость. Разумеется, мы не произнесли при этом ни одного из недозволенных слов, вроде "арестовали", "забрали", "посадили"… у нас выработался особый код, и мы отлично понимали друг друга, не называя никого по имени. Вскоре Женя и Эмма Герштейн были у нас. Вчетвером, один за другим, через небольшие промежутки времени, мы вышли из дому — кто с базарной корзинкой в руках, кто просто с кучкой рукописей в кармане».
Не знаю, кто из нас выносил из квартиры Мандельштама его рукописи. Куда? Ахматова в Москве была не дома, а Е. Я. Хазин и я могли сами ждать обыска, поскольку принадлежали к тесному домашнему кружку Осипа Мандельштама.
Я помню другое. И помню хорошо, потому что у меня осталось «вещественное доказательство»: портфель школьного формата с полуоторванной крышкой, постоянно попадавшийся мне на глаза во время генеральной уборки комнаты, пока я через 27 лет не выбросила его при переезде на новую квартиру. Это был Надин портфельчик. Мы набили его семейными документами Хазиных, с тем, чтобы я сожгла их в моей печке. Это были бумаги, собранные для получения наследственных денег из нью-йоркского страхового общества после смерти отца Хазиных в 1930 году. Как раз в эти годы открылся Торгсин, и Хазины законным образом получили в счет следуемых им из Нью-Йорка денег боны. Но все-таки они опасались, как бы в случае повторного обыска эти документы не послужили бы дополнительным материалом для обвинения Хазиных в буржуазном происхождении или еще в чем-нибудь. Впрочем, я не читала этих бумаг. Я вынесла их из поднадзорной квартиры Мандельштамов и всю ночь жгла. Но бумага была так толста, что не сгорала окончательно в небольшой топке моей комнатной печки. Пришлось вытаскивать отдельные листы и сжигать их на свече. Это и есть «опыт со свечой», который так неточно описан во «Второй книге» Надежды Мандельштам. «Последнее стихотворение "Откуда привезли? Кого? Который умер?" не имеет конца, — пишет она. — После обыска я дала листок с этим стихотворением Эмме Герштейн — он, не замеченный обыскивающими, остался на полу. Пока мы путешествовали в Чердынь, она в испуге его сожгла. Мне почему-то противно, что она его не бросила в печь, поднесла бумажку к свече» и т. д.
В первой книге мемуаристки говорится о «кучах рукописей», которые Ахматова, она, Хазин и я выносили куда-то из квартиры арестованного поэта, во второй — из этих рукописей выделился только один «не замеченный обыскивающими» листок, и листок тот зачем-то был отдан мне, хотя это, как утверждает Н. Мандельштам, был единственной автограф ненапечатанного стихотворения на смерть Андрея Белого.
Она ошибается, как уже было сказано выше.
Когда Мандельштамы уехали в Чердынь, я немного пришла в себя и подумала о своем положении.
На всякий случай я отдала дорогие мне письма и стихи некоторых поэтов очень любящей меня кузине, но автограф только что высланного Мандельштама она не рискнула взять, а я не имела права ей его навязывать, так как она никакого отношения к этой стороне моей жизни не имела. Моя неизменная подруга Елена предложила мне отдать его ее матери.
— Мы всегда относим к ней все, что хотим уберечь от любопытных глаз, — сказала она, — Шура (ее муж-художник) хранит там даже «порнографию» (т. е. то, что называли порнографией наши ретивые критики).
Однако через несколько дней Елена пришла ко мне с сообщением, что мать вернула ей автограф Мандельштама: у нее и так хранились бумаги сына ее подруги – юноши, высланного за принадлежность то ли к сионистам, то ли к меньшевикам, не помню.
– Ну хорошо, давай ею мне, придумаю что-нибудь, — говорю я.
– А я его спустила в уборную, — отвечает Лена.
Я была убита. «Там ничего нельзя было разобрать», — оправдывалась Лена. В эти же дни неожиданно вернулись из Чердыни Мандельштамы. Я с сокрушением успела рассказать Наде об этом печальном эпизоде и о реплике Лены. Надя грустно ответила: «Вот такие черновики и разбирают текстологи».
Итак, Мандельштамы приехали из Чердыни. В Москве они должны были получить новое направление в ссылку. Кажется, им был предложен некоторый выбор. Воронеж был предпочтен другим разрешенным городам.
В рассказах Нади о поездке в Чердынь фигурировал грузовик, которого испугался Осип Эмильевич. Шофер был человек с лицом палача (воображаю: козырек на глаза, жесткая складка рта или сладкая улыбка и рыжая борода, я видела и таких, и таких). Мандельштам решил, что его везут расстреливать. Он не хотел садиться в машину. «Не могли подобрать шофера с более человеческим лицом», — возмущалась Надя. Она смело отправляла телеграммы в Москву — в ЦК, в ГПУ, Сталину: «Поэта довели до сумасшествия… это — государственное преступление: поэт отправлен в ссылку в состоянии безумия», — вопила Надя по телеграфу. Когда Мандельштаму заменили Чердынь Воронежем и мы обсуждали, кто добился этого: Ахматова ли, ходатайствовавшая перед Енукидзе, или Бухарин, написавший Сталину: «Поэты всегда правы, история за них», или Пастернак, которому, как теперь широко известно, звонил по поводу Мандельштама Сталин, — я полушутя, полусерьезно говорила: «Это вы, Надя, вас испугался сам Сталин». Я преклонялась перед нею.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});