Мои девяностые: пестрая книга - Любовь Аркус
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Все-таки вряд ли это было определяющим обстоятельством.
— Конечно, нет. Их было много, обстоятельств. Например, то, что интеллигентные, умные люди — как Гайдар и Явлинский, например — фатально не могли договориться между собой. Не умели и не хотели даже попытаться найти компромисс, умерить амбиции свои. А за их спинами возрождались из небытия, множились и наливались свиные рыла, которые теснили их потихоньку, да и вытеснили вовсе, заняв свои прежние места.
А дальше у нас на голубых экранах бесконечная реклама средств от перхоти, от кариеса и потливости ног вперемешку с военными сводками, потоком информации о бесконечных заказных убийствах, перестрелках, отстрелах, бомбежках. Сегодня в кафе на такой-то улице был взорван автомобиль, пострадало столько-то случайных прохожих. Пользуйтесь зубной пастой Aquafresh. Рекомендовано лучшими стоматологами. Сегодня при штурме таком-то погибло столько-то солдат действующей армии. Потери среди мирного населения еще уточняются. Я купила себе тушь L’Oréal. L’Oréal — я этого достойна.
— Наверное, на западном телевидении тоже реклама идет вместе с информацией. Но, возможно, на такие вещи там есть какая-нибудь манера.
— Вот именно — манера. А у нас, как выяснилось, все та же манера осталась в ходу: абсолютная обесцененность человеческой жизни. Не было здесь цены у человеческой жизни при большевиках, да ведь и не появилась она в 1990-е. Только в отсутствие лжи и лицемерия все еще нагляднее стало. Так что грустный разговор получился у нас.
— Можете продолжить фразу: «Для меня 1990-е — это...»?
— Крушение надежд... Я сформулировала?
— Да.
Лев Рубинштейн
поэт, публицист
*1947
«Мир менялся на глазах, как в пластилиновом мультфильме»
...Узнал про путч, никому ничего не сказал — соврал, что надо срочно подписать какой-то договор, и помчался с дачи в Москву. Поначалу был страх, простой такой, понят- ный. Но по мере того как приближался к центру города, страх постепенно улетучивался. Я все отчетливей понимал, что у них ничего не получится. Зато впервые в жизни ощутил... не то что патриотизм, не люблю я это слово... но — гордость за своих соотечественников. Которые взяли и не захотели, чтобы их опускали. Вот так, вдруг. Причем там были все слои общества — словно в присутствии внешнего врага был заключен пакт о перемирии. Баррикады у Белого дома вместе строили хиппи и металлисты, которые еще двумя неделями раньше страшно дрались и ненавидели друг друга. Я внезапно почувствовал, что я — просто я, человек, организм, движущаяся мишень, наконец, — стал субъектом истории. Такое всенародное воодушевление я до тех пор видел лишь раз: в 1961-м, когда полетел Гагарин, и незнакомые люди на улицах обнимали друг друга.
— А потом ваше отношение к августовским событиям не изменилось? Когда стали говорить о том, что это был фарс, что людьми манипулировали...
— Я не знаю, так это было или нет. И мне все равно. Все эти ощущения были абсолютно самоценными. Раз мне выпало это почувствовать — значит, началась другая эпоха. Для меня 1990-е начались именно тогда и именно там, у Белого дома.
— Вы уверены, что здесь стоит говорить об эпохе? Разве то не был просто краткий миг эйфории?
— Да, конечно. Но у него было и продолжение. Понимаете, в 1990-е годы главные мировые события происходили именно здесь, в России. Или, по крайней мере, были с ней тесно связаны. Гордость — не гордость, но какое-то возвышенное чувство было: ты физически находишься в том месте, откуда расходятся волны по всему свету. Вероятно, что-то подобное было в начале 1920-х.
— Вы говорите об ощущениях, чувствах... А какое из них вы могли бы назвать главным — так сказать, «чувством 1990-х»?
— Подвешенное состояние, ощущение хрупкости мира вокруг. Вроде бы радостно, но ужасно напряженно и тяжело. Потому что очень долго, что бы ни происходило, все равно оставался страх реставрации. Он словно витал в воздухе. Я помню, как мне говорили: ну как же ты, интеллектуал, художник и бывший диссидент, как ты можешь поддерживать существующую власть? И я говорил совершенно искренне: у меня нет ощущения, что Ельцин сейчас у власти, действительно у власти. Понимаете? Мне все время казалось, что он находится в постоянной опасности. А стало быть, в опасности и связанные с ним надежды. И я его поддерживал, потому что назавтра он мог перестать быть президентом.
— И когда это чувство прошло?
— С Чеченской войной. До 1994 года я не то что говорил себе: «Эта власть — моя», но были какие-то нити, которые меня с ней связывали. Совершенно непривычное ощущение. Ничего подобного не было ни до, ни после. А потом началась война. Я там не был, и никто из моих знакомых там не воевал... Но дело просто в том, что она началась.
— И не закончилась.
— И не закончилась. Тогда было заложено очень многое из того, что нас сейчас окружает. Я думаю, что у каждого политика — даже такого выдающегося, как Ельцин, — видимо, есть свой потолок. Когда он достигает его, принимает силовое решение.
— А вы сразу поняли, что эта война надолго?
— Нет-нет. Для меня это стало очевидно где-то через полгода, когда