На берегах Невы. На берегах Сены. На берегах Леты - Ирина Владимировна Одоевцева
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мне еще там, на берегах Невы, внушали презрение к стихам Бунина. Я робко призналась, что мне очень нравилось стихотворение Бунина «Ночь печальна, как мечты мои», положенное – не помню кем – на музыку. Его пела моя мать. Гумилев издевательски заметил:
– А вот я так плакал навзрыд, когда моя мать мне пела: «У кота воркота была мачеха лиха». И понятно: «те песни, что певала мать», нас всегда восхищали, оттого что она их пела.
То, что я даже не защищаю Блока, застает Бунина врасплох. Он удивлен. Он спрашивает:
– Вы что? Устали? Уморились?
Я смотрю на часы на руке.
– Уже четверть четвертого. Жорж будет беспокоиться – куда я пропала.
Он кивает:
– Конечно будет. Как не беспокоиться, когда он так вас любит, слишком сильно любит. Толку от такой любви никакого. Ни вам, ни ему. Одно беспокойство и мученье. Знаю. И как еще знаю – по опыту. А поделать ничего нельзя – приходится терпеть. Теперь он, конечно, с ума сходит, а вернетесь вы – закатит вам скандал. И еще какой! Все как полагается. Это и есть великая любовь, посланная богами смертным как наказание и лютая казнь. Самая неподдельная, великая любовь.
– А Веру Николаевну вы тоже так любите? – неожиданно спрашиваю я и, смутившись от собственной бестактности, чувствую, что краснею. Ведь меня с детства учили: «No personal questions or remarks»[114]. А это ли не «personal question»?
Но у Бунина, должно быть, другое представление о бестактности. Он с полной готовностью отвечает:
– Веру Николаевну? Нет. Совсем другое дело. Даже сравнивать дико. Люблю ли я ее? Разве я люблю свою руку или ногу? Разве я замечаю воздух, которым дышу? А отсеки мне руку или ногу или лиши меня воздуха – я изойду кровью, задохнусь – умру.
«Умру» – он вторично сегодня произносит это слово. Но сейчас – на житейском плане, где смерть – предел существования.
– Да, без нее я вряд ли могу жить. Но сказать, что я ее люблю… – Он недоумевающе разводит руками. – Нет, или, вернее, люблю как себя, не замечая этого. Ведь о том, что я люблю себя, я не помню и даже рассержусь, если кто-нибудь назовет меня «самолюбцем». Возможно, что это и есть самый высокий, правильный род любви – по завету Христа: «Люби ближнего, как самого себя». Без преувеличений, трагедий и мук. Не замечая своей любви. Она часть меня, составная, неотъемлемая часть меня. Яснее я объяснить не могу. Но с ней разлуку мне бы пережить не удалось. – И, помолчав, заканчивает: – Всегда благодарю Бога, до последнего моего вздоха благодарить Его буду за то, что Он послал мне Веру Николаевну.
Мы выходим на набережную. Бунин указывает широким жестом на море.
– Ну, как бы вы описали это волшебство, вы – нелюбительница описаний природы? – спрашивает он меня.
Я смотрю на легкие золотисто-розовые облака, тающие в голубом небе, и говорю первое, что пришло мне в голову, сознавая всю банальность моих слов:
– Закатные облака похожи на ангелов, пролетающих над морем, чтобы утешить чаек, рыб и рыбаков, попрощаться с ними, перед тем как вернуться к себе домой, в рай.
Он, внимательно выслушав про моих утешающих рыб и чаек облаков-ангелов, неодобрительно качает головой:
– Ну, конечно, конечно. Без ангелов у вас всех не обходится. Ангелы у вас всех, особенно у Смоленского, какая-то домашняя птица, вроде курицы, под всяческими соусами подаются. Жареные, вареные, свежеощипанные – ведь и перья из ангельских крыльев на поэтическую потребу идут. А уж о лире и не говорю. Кому только ангелы ее не протягивали. Даже Ходасевичу, помните: «Мне ангел лиру подает…» На, играй на ней райские песни! Сладкозвучничай!
Возразить на это мне нечего. Да, правда. У меня и у самой неоспоримое пристрастие к ангелам – недаром я назвала свой первый роман «Ангел смерти». Но вдруг я, не дослушав, прерываю его:
– Нет, Иван Алексеевич, простите. Нет, я бы не стала об ангелах. Я ошиблась. Я сказала бы, – я протягиваю руку и указываю на яхту вдали, – я сказала бы только:
Белеет парус одинокий В тумане моря голубом…Больше ничего.
Лицо его освещается улыбкой.
– Вот это вы действительно ловко. Это действительно хорошо и умно. Лучше не скажешь. И как этот «Парус» меня всегда потрясает. Каждый раз по-новому, каждый раз иначе. Иногда грустью. Иногда вдохновеньем. Иногда счастьем – до боли. И какой торжественный, волшебный конец. Одни из самых изумительных строк во всей русской поэзии:
А он, мятежный, просит бури, Как будто в бурях есть покой.Мне всегда кажется, что это обо мне сказано. – Он взмахивает рукой и повторяет: – А он, мятежный, просит бури…
И вдруг со свойственными ему резкими переходами из одной тональности в другую:
– Что вы гримасничаете? Что вам не понравилось?
– У меня глаза ломит от солнца. Я забыла взять свои черные очки.
– А на что они? Я вот могу прямо на солнце смотреть. – И он действительно уставляется на огненный шар солнца, нестерпимо пылающий на горизонте. – Как орел, смотрю на солнце! А вам очки подавай!
– Видно, я не орлиной породы, – соглашаюсь я. – Я и орлов терпеть не могу. Как и всех хищных птиц. Терпеть не могу. И даже боюсь.
Но моя боязнь птиц нисколько не интересует его. Он вряд ли слышал, что я сказала. Он смотрит вдаль и, кажется, весь поглощен тем, что видит и что чувствует. Он медленно говорит: