Открытие мира (Весь роман в одной книге) - Василий Смирнов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Так было и сейчас. Дяденька Никита, виновник, уронив голову на плечо, потупился, определенно совестился за свои слова, Василию Апостолу приходилось самому, как прежде, успокаивать себя и учить народ.
— Я есмь альфа и омега, начало и конец, первый и последний, был мертв и остался жив и пребуду в царствии своем во веки веков… Вот он какой, господь бог наш, вседержитель, который грядет. Он сотворил добро, ибо всеблагой, нету его милостивее. Ну, а зло — от искусителя. От кого же еще?.. Не те книги читаешь, Петров Никита, давно тебе говорю, не те. Уважаю тебя, а за это — не могу, дерзишь перед всевышним… нет, не могу! — глухо ворчал дед, и дымные костры его поджигали теперь стол, и скамьи, и сосновый шкаф с закрытыми дверцами. Костры жгли пожаром и выдумщика, истинного творца всего этого, Григория Евгеньевича, который отвернулся к окну, бледный от позднего весеннего света. — Как же не быть злу, коли есть диавол? Что же ему больше делать, хитрому змию, как не сеять зло? — бормотал дед и старался потушить свои костры — пожары. — Диавол сперва соблазнил, как знаете, бабу, а она, стерва, мужика… Так и пошло. Скажу, не постесняюсь: баба — грех, зло.
Услыхал возмущенный ропот мамок, сдержанный смешок девок, бывших в тот вечер в библиотеке (мамки пришли так, от нечего делать, чтобы послушать мужиков, девки прибежали менять книжки «про любовь» на другие, нечитанные, про то же самое), заметил обиду и свел неприступно брови, опять распалил, разжег сильные костры.
— Не любо — не слушайте. Кабы, говорю, не баба, может, зла, греха на свете было меньше, мужик‑то наш, глядишь, был бы самым праведным человеком, и жилось бы ему лучше… Искуситель помешал. Супротив бога и человека, он, диавол, завсегда.
— Кто же его состряпал, такого искусителя, ежели он завсегда супротив бога, а бог всему творец? — спросил пастух Сморчок. — Ведь знал же бог, что он завистливого ангела, так, кажись, народил?
— Читай Святое писание и разумей, не хлопай ушами, в церковь ходи чаще, — отрезал сурово дед Василий вместо ответа.
— Да ты не сердись, я попросту спросил, от души, — сказал Евсей, не боясь мрачного огня деда. Он глядел на Василия Апостола светло, добро. — А по моей мысли, никакого дьявола не было и нету, — добавил он. — Сатану люди выдумали, богатые, когда зло от них пошло и сами они стали злыми… Ну и мы виноваты, допустили богатых, злых. Богачи, они его выдумали, дьявола, стращать им народ. На пуганом‑то легче ехать!
Григорий Евгеньевич горячо взглянул на пастуха, закивал ему. А тот, не замечая учителя, задумавшись, усмехнулся.
— А может, зло в человеке для того, чтобы добро было скуснее. С горчинкой! А?
— Да леший с ним, откуда оно и какое, зло! Конец ему приходит, и слава богу!.. Нам добро и без горчинки любо! Ты дай нам его поболе, добра, сами распробуем, какое оно! — заговорили наперебой мужики и полезли, по привычке, за кисетами, банками с самосадом. — Петрович, не то ты, Митрий, помоложе всех нас, герой, читай свеженькие газетки, — распорядились они. — Что пишут?
— Разные газеты — разное и болтают, — отвечал Сидоров.
— Все равно читай! — настаивали мужики. — Какую там новую горчинку припас нам министр Шингарев?.. Нет, давай Петровича газетину, большаков, она самая пронзительная!.. Минодора, ну — кась, ты, отчаянная, барабань «Правду»!
— Да я неграмотная, — отозвалась с досадой Минодора. — По складам еле ворочаю языком.
— Учись! Без грамоты ноне заклюют!
— Языкастая, а по складам… Как же так?
— Семи годков в няньки пошла — вот моя грамота!
— Придется заглянуть к тебе с букварем… попозднее, вечерком!
— Приходи. Ухват новый у меня, поучусь!
— Ага, из приказа военного и морского министра Гучкова… Про нашего брата, солдата, слушайте! — звонко, насмешливо сказал Митрий Сидоров, разворачивая с треском газету, и мужики на минуту затихли.
— «Ко мне поступают сведения, что… Исполнительными комитетами и солдатами арестовываются офицеры и их места замещаются другими, — читал Митрий. — Предваряю, что… строго будут караться виновные в самоуправных действиях по отношению к своим начальникам».
— Ну, слава тебе, офицерье арестовывают, значит, берутся ребята за дело, — заговорили довольно мужики. — Интересно, кем замещают арестованных?
— Да своими соседями, солдатами, которые посмышленей, — объяснил с удовольствием Митрий. — Не зря Гучков грозится, чует, пес бесхвостый, к чему подбирается народ!
— А к чему? — пытал Косоуров. По тому, как он таращился, подмигивал, он все понимал, на что намекает читарь, но ему очень желалось, чтобы догадка его подтвердилась. — А к чему? — прилип он к Сидорову.
— Да к его власти подбираются! К замирению тянут руку, вот к чему.
— Хорошо бы! — вздохнул Косоуров. Подумав, добавил: — И земельке руку подают, здоровкаются с ней. Я так понимаю, вижу: «Здравствуй, долгожданная зазнобушка, выходи за меня, молодца…» Хе — хе!
— Стой, а стишок про что? — спросил постоянный в селе глебовский гость Егор Михайлович, нетерпеливо заглядывая в другой листок газеты. Борода его так и занималась, дымила льняными подпалинами.
— Мужик Вредный пишет. Про эту самую газетку, — пояснил Митрий, пробежав глазами, и рассмеялся: — Ах, шут те дери! Кусается!
— Ну, читай, читай! Мы все вредные, кусаемся!
И Митрий, жмурясь, похохатывая, читал:
— «Бука». Буржуазно — колыбельная песенка.
Спи, дитя мое, усни,
Мне с тобою мука.
Ручек к «Правде» не тяни:
«Правда» — это бука…
Спи под песенки мои,
Спи, моя услада:
В «Правде» Ленина статьи
Хуже злого яда.
— Ленин — это которого в запертом вагоне германцы к нам прислали? спросил Максим Фомичев, ухмыляясь. Спросил так, будто все знал доподлинно и желал кого‑то «подковырнуть».
— Слушай разных врак больше! — строго ответил праведнику дяденька Никита Аладьин. — На буржуйском клиросе, гляди, поешь фальшивым голосом!
— Да почему же на буржуйском, фальшивым? У меня свой — ого — го! И пою в нашенской церкви, что это еще за буржуйская такая? Бог везде один, — гудел, осердясь, Максим.
— Бог один — клиросы разные, — отвечал Аладьин.
И говорил уже не Фомичеву, всем мужикам:
— Ленин самый главный большак и есть. Был в изгнании. Действительно, через Германию переезжал. С товарищами. Ну и что? Вишь, союзнички наши не пустили через свои земли: не выгодно, против их идет, стало быть, супротив войны и богачей… Говорю, за нас стоит накрепко. Не любо кому — обливают грязью, авось какой дурак и поверит.
Максим сердито раскрыл рот, хотел возразить, но Митрий Сидоров гремел — звенел, читая:
Что ни слово — то беда,
Что ни строчка — пытка:
Не видать нам никогда
Прежнего прибытка!
Дни вольготные пришли
Всей рабочей шпанке.
Будем, детка, без земли
И без денег в банке!
Изба так и заходила ходуном от мужичьего хохота.
— Ловко поддел!
— Ай да Вредный мужик!
— Для кого вредный, вот вопрос?!
— А я про что? На тебя похож! Ха — ха — ха!..
Мужики разговаривали, зубоскалили, как всегда не обращая внимания на Василия Апостола, на учителя и его книги, закуривали, будто находились на улице. Если в библиотеке не было Татьяны Петровны, мужики и матюгались, не стесняясь.
Но далекие от жизни, страшные разговоры, от которых ребятам, торчавшим в кути, в темном углу, становилось не по себе, такие бесполезные разговоры бывали редко. Как бы спохватясь, мужики обрывали себя, сызнова обычно брались за газеты, но иногда, неизвестно почему, возвращались к страшному, как сегодня. Все дедко Василий, апостол и есть!
— Люди не сороки, в одно перо не родятся. Народ на свете разный, говорю: умный, глупый… Токо перед смертью все мы одинаковы, — поучал нынче дед, успокаиваясь. Костры у него в ямах, под бровями, прогорали, еле тлели. Он выкладывал свое, любимое и малопонятное: о смерти. — Богатый ты, бедный все равно рано — поздно помрешь, не останешься навсегда жить, не — ет. Говорится недаром: со смертью не торгуйся, она с тобой завсегда ходит рядом, куда ты туда и она… Да что долго толковать — ты сам и есть смерть!
— Вот те раз! — воскликнул Митрий Сидоров, бросая газеты, и телячьи ресницы его часто замигали, плечи заходили от схватившего смеха. — Не слыхивал такого и на войне… Это как же, Василь Ионыч, я сам и есть смерть? Вот не зна — ал, я бы ей, голубушке, давно показал, где порог, где дверь!
Василий Апостол, хмурясь, уставился в пол, говорил точно самому себе:
— Жить — значит готовиться к смерти. Все мы к ней идем и никуда боле от самого дня рождения, первого своего часу… Известно — есть лекарствия от всякой хвори, токо от смерти нету. Лечись не лечись, хошь на станцию, к Сергею Ксенофонтычу, фельдшеру, бегай, хошь в уезд ездии, в больницу, к самому дохтуру Гладышеву, придет твой черед — собирайся на погост. Спрашивается: для чего же ты родился, жил? Для смерти?.. Стало, ты и есть сама смерть, и больше ничего.