Воскресение Маяковского - Юрий Карабчиевский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Маяковский. Спускался в партер, подымался к хорам, смотрел удобства и мебель… Не стиль, я в этих делах не мастак. Не дался старью на съедение. Но то хорошо, что уже места готовы тебе для сидения. Его ни к чему перестраивать заново — приладим с грехом пополам… А если и лампочки вставить в глаза химерам в углах собора…
Победоносиков. Тогда, я думаю, мы остановимся на Луе Четырнадцатом. Но, конечно, в согласии с требованиями РКИ об удешевлении, предложу вам в срочном порядке выпрямить у стульев и диванов ножки, убрать золото, покрасить под мореный дуб и разбросать там и сям советский герб на спинках и прочих выдающихся местах…
Маяковский. Где еще можно читать во дворце — что? Стихи. Кому? Крестьянам!
Победоносиков. Кто? Растратчик! Где? У меня! В какое время? В то время, когда…
Или другой пример «победоносного» стиля: «Многие эстетические места и вычурности надо сознательно притушевывать для усиления блеска другими местами» («Как делать стихи»).
А символическая пантомима в той же «Бане», поставленная угодливым режиссером, — разве это не пародия на творчество Маяковского?
Стоит ли после этого удивляться, что все его положительные персонажи выглядят как двойники отрицательных.
Фосфорическая женщина: «Я разглядывала незаметных вам засаленных юношей, имена которых горят на плитах аннулированного золота. Только сегодня из своего краткого облета я оглядела и поняла мощь вашей воли и грохот вашей бури, выросшей так быстро в счастье наше и в радость всей планеты…»
Как будто не существует никакого живого слова, никакого критерия, стоящего вне этого плоского мира, вне этого круга понятий.
Голосует сердце, я писать обязан по мандату долга.
Так выражает свое подлинное рвение, свой ставший натурой служебный пафос, поэт Победоносиков, он же Баян, он же Фосфорическая женщина Маяковский. В прежнее время этот собирательный тип был дебоширом, бунтарем и громилой — когда это было выигрышно и безопасно. Теперь, с той же энергией и искренностью, его сердце руководствуется мандатом, выданным на голосование «за».
Так что же есть искренность, и что есть подлинность, и что же такое человеческое сердце? В данной замкнутой системе отношений эти понятия утрачивают всякий смысл.
6Стихи, написанные. Маяковским в последние два-три года жизни, — это, за очень редким исключением уже не просто автопародия, но тотальная, захлестывающая пошлость, поражающая своим непрерывным избытком.
В поцелуе рук ли, губ ли,в дрожи тела близких мнекрасный цвет моих республиктоже должен пламенеть.
Именно так писал бы Победоносиков, если бы он писал стихи. Кто еще мог увидеть пламенеющий красный цвет, да еще республик, в дрожи тела, а также «в поцелуе рук»?
Мы теперь к таким нежны —спортом выправишь немногих,—вы и нам в Москве нужны,не хватает длинноногих.
Не хватает длинноногих, недовыполнен план, кое-какие коротконогие выправлены, но этого все еще мало, и в соответствии с нуждами народного хозяйства длинноногих приходится выписывать из Парижа, разумеется, временно, пока не будет налажено собственное отечественное производство…
А ведь это письмо Татьяне Яковлевой, в которую он был как будто всерьез влюблен и с которой перед тем встречался ежедневно на протяжении полутора месяцев — как раз тогда, когда писал Лиле Юрьевне о Париже, надоевшем «до бесчувствия, тошноты, отвращения». Он уехал, а она осталась, он тоскует, ревнует — казалось бы, все по-человечески. Но так прямо, без подмены оснований и мотивов, Маяковский написать не мог. Лицемерие? Опять и опять это слишком простое слово претендует на то, чтобы выразить суть. Не лицемерие, а неправда, маска, личина — как единственный способ существования. И действительное слияние личного с общественным — личной неправды с общественной пошлостью.
Стихотворение в этой системе понятий выступает как особый вид дезинформации и не может выражать подлинных мотивов, а может лишь сублимировать их энергию, переводя ее в нечто объективно значимое. «Я не сам, а я ревную за Советскую Россию». А тогда уже как следствие: не в том несчастье, что любимая женщина отдается другому, а в том, что — классовому врагу.
Не тебе в снега и в тифшедшей этими ногами,здесь на ласки выдать ихв ужины с нефтяниками
Речь, конечно, не о героических нефтяниках Каспия, а о парижских нефтяных магнатах. Именно этим буржуям-толстосумам вынуждена — но не должна! — выдавать на ласки свои длинные ноги очаровательная Татьяна Яковлева. Должна же она выдавать их другим — кому подскажет классовое сознание (не ее, конечно, а наше). Если бы она выдала литейщику Ивану Козыреву, только что вселившемуся в новую квартиру, или тем же рабочим Курска, добывшим первую руду, то основании для ревности, этого дворянского чувства, у Маяковского вроде бы не должно было быть. Но такая вероятность затуманила бы ситуацию, н он ее не рассматривает. Он бросает на полстрофе частушечный хорей с его пригородной куртуазностью и переходит на резкий революционный дольник:
Иди сюда, иди на перекрестокмоих больших и неуклюжих рук.
Не будем спрашивать зачем. Ясно и так: для выполнения общественного долга.
Не хочешь?(Не хочет!)Оставайся и зимуй.И это оскорбление на общий счет нанижем.
Так все та же подростковая обида на недоданность, выступавшая под самыми различными масками (вспомним «Облако», буквально: «Мария — не хочешь?»), трансформируется теперь в политический факт, в событие жизни страны и народа.
Тезис о футуризме как государственном искусстве осуществляется им в одностороннем порядке. Он не только объявляет интересы государства (то есть высшего, недосягаемого руководства) своими личными интересами, но и наоборот — свои личные нужды трактует как общественное явление. При этом он подробно документирует свою жизнь, как если бы это была жизнь страны или города. Это относится и к самой главной, единственной, по сути, его привязанности.
Глава восьмая
ЛЮБОВЬ
1Отдельное издание поэмы «Про это» было иллюстрировано фотографиями. Это были фотомонтажные листы Родченко с различными изображениями Лили Юрьевны Брик, вплоть до ее фотографии в пижаме (не более, но по тем временам не мало).
О причинах такой «раздеваловки» много спорили. Я думаю, что в числе прочих мотивов здесь была необходимость фиксации. Он стремился закрепить отношения с этой женщиной чем-то более вещественным и материальным, нежели собственные стихи. Есть такое чувство, что, несмотря на все декларации, где-то далеко в глубине души он воспринимал стихи и вообще слова как нечто непрочное и эфемерное. Фотография же — материальна и несомненна, она настоящий документ и памятник…
И вот он выставляет свою любовь напоказ, давая читателю — не только множеством строк, где громко названо «имя Лилино», но и прямыми ее фотографиями, — давая читателю желанное право: публично и вслух обсуждать эту женщину, а заодно и его самого, со всей его явной и скрытой жизнью.
Что же это были за отношения? И ведь не только с ней, но и с нашим мужем, другом, подчиненным и в то же время начальником, таинственным бакалавром марксистских наук, которого Бог (или Дьявол?) послал Маяковскому в неотлучное приложение к его возлюбленной…
Это ему, ему же,чтоб не догадался, кто ты,выдумалось дать тебе настоящего мужаи на рояль положить человечьи ноты.
Постепенно привыкаешь к тому, что неправда — всеобщая повинность его биографов, как бы клятва верности его двусмысленной тени. Естественно, что в вопросе об отношениях с Бриками — отношениях действительно запутанных, двусмысленных, не всегда ясных и самим действующим лицам, — все вспоминатели проявляют полное единство и дружно заполняют любые объемы туманом ничего не означающих слов.
«Он выбрал себе семью, в которую, как кукушка, залетел сам, однако же не вытесняя и не обездоливая ее обитателей. Наоборот, это чужое, казалось бы, гнездо он охранял и устраивал, как свое собственное устраивал бы, будь он семейственником. Гнездом этим была семья Бриков, с которыми он сдружился и прожил всю свою творческую биографию».
Так вспоминает Николай Асеев, лучший друг и первый приближенный лефовских лет. Деликатное скольжение по паркету, вкрадчивая ходьба в носках и на цыпочках… Но в этом вкрадчивом, бесшумном скольжении Асеев то и дело помимо желания наталкивается на реальные обстоятельства и сразу же ставит в тупик читателя.