Дервиш и смерть - Меша Селимович
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Это может кончиться только бедой, ты сам говоришь.
– Я боюсь. Но я не хочу ничего ускорять.
– Ты говоришь о последствиях, а не о причинах, говоришь о бессилии законов, когда что-то произойдет, а не о грехе людей, которые их не придерживаются.
– Жизнь шире любых предписаний. Мораль – это нечто воображаемое, а жизнь – то, что существует. Как ввести ее в воображаемое русло, чтоб не обкорнать? В жизни происходит больше бед из-за предотвращения греха, чем из-за самого греха.
– Значит, следует жить в грехе?
– Нет. Однако запреты ничему не помогают. Они создают лицемеров и духовных уродов.
– И что надо делать?
– Не знаю.
Он засмеялся, словно ему доставляло удовольствие не знать.
В этот момент женщина внесла угощение.
Я испугался, что Хасан затеет с ней разговор, слишком он открыт и порывист, чтоб скрывать свои мысли. К счастью и благодаря чуду он ничего не сказал, он смотрел на нее с чуть заметной усмешкой, лишенной, однако, злобы, с каким-то даже насмешливым доброжелательством, как смотрят на дорогое существо или на ребенка.
– Ты глядишь на нее так, будто ты на ее стороне, – заметил я, когда женщина вышла.
– Да я и есть на ее стороне. Любящая женщина всегда интересна, тогда она умнее, решительнее, чем когда бы то ни было. Мужчина рассеян, или груб, или скоропалителен, или слезливо нежен. А я на их стороне, на стороне их обоих. Черт бы их побрал!
Я жалел его в эту минуту и завидовал ему. И то и другое – немного. Жалел потому, что он сознательно разрушал цельный и надежный способ мышления, которым мог служить вере, завидовал – в чувстве свободы, которое опять-таки я лишь смутно угадывал. Я был лишен ее, она была мне недоступна, но тем не менее при ней легче дышалось. Так я думал, снисходя к нему, потому что не мог от себя скрыть, мне было приятно его видеть, мне была дорога его легкая прозрачная улыбка, расцветающая сама по себе, дорого его опаленное ветрами лицо, на котором сверкали синие глаза, радовала его бодрость, окружавшая его как бы сиянием, может быть, даже и легкомыслие, которое ни к чему не обязывает. Непривычно для нашего глаза одетый, в голубых штанах и желтых козловых сапогах, в белой рубахе с широкими рукавами и черкесской шапке, чистый, как кварц, широкоплечий, с могучей грудью, видной в треугольный отворот рубахи, он походил на предводителя хайдуков, отдыхающего у верных друзей, на веселого искателя приключений, не боящегося ни себя, ни других, на оленя, на цветущее дерево, на свободный от мундштука ветер. Напрасно старался я увидеть его другим, вернуться к началу. И преувеличивал, противопосставляя его себе. Когда-то он был тем же, что и я, или походил на меня. Что-то произошло, где-то когда-то вдруг он изменил течение своей жизни и самого себя. Я представил себе преображенного подобным образом шейха Ахмеда Нуруддина, как он едет по дорогам, веселится в ханах, укрощает диких лошадей, бранится, толкует о женщинах, п не смог дойти до конца, смешно, невозможно, придется вторично родиться, ничего не зная о том, чем я обладаю сейчас. Захотелось расспросить его, может быть, потому что я тоже чувствую перемену в себе, правда, не такую, предвижу ее и боюсь, не знаю, как быть, это показалось бы слишком странным, он не видит путей моей мысли и не замечает оправданности моего любопытства.
– Ты удовлетворен своими занятиями? – начал я окольным путем.
– Да.
Он улыбнулся и, озорно заглянув мне в глаза, спросил без обиняков:
– Признайся, что ты не об этом хотел спросить.
– Ты читаешь чужие мысли, как ведун.
Он ждал, улыбаясь, освобождая меня от недоверчивости своей откровенностью и ясным ободряющим взглядом. Я воспользовался благоприятной возможностью, возможностью для себя, он всегда щедро предлагал их другим.
– Когда-то ты думал, как я или подобно мне, как мы. Измениться нелегко, нужно отбросить все, чем ты был, чему ты научился, к чему ты привык. А ты переменился абсолютно. Это так же, как если бы ты заново учился ходить, произносить первые слова, приобретать основные привычки. Должно быть, была очень важная причина.
Он взглянул на меня со странным вниманием, словно бы я вернул его в прошлое или к какому-то забытому страданию, но скоро напряженное выражение на его лице исчезло.
– Да, я переменился, – спокойно подтвердил он. – Я верил в то же, что и ты, как и ты, и, может быть, тверже. А потом Талиб-эфенди в Смирне сказал мне: «Если ты увидишь, что юноша устремляется в небо, схвати его за ногу и стащи на землю». И он стащил меня на землю. Тебе суждено жить здесь, выругал он меня, ну и живи! И живи как можно красивее, но так, чтоб тебе не было стыдно. И скорей соглашайся на то, чтоб бог тебя спрашивал: почему ты этого не сделал? чем: почему ты это сделал?
– И что ты теперь?
– Брожу по широким дорогам, на которых встречаются и хорошие и дурные люди, с теми же заботами и тяготами, как и здесь, с той же радостью из-за своего крохотного счастья, как и повсюду.
– Что было бы, если бы все пошли по твоему пути?
– Мир был бы счастливее. Может быть. Он замыкал круг беседы.
– Теперь тебя ничто не касается. Это все, чего ты добился?
– Даже этого не удалось.
Я сижу и беседую со все меньшим вниманием, со все меньшим интересом, я многого ожидал от его исповеди, а не получил ничего. Его случай единственный в своем роде. Он или немного чудак, или умный человек, умалчивающий о своих причудах, или неудачник, защищающийся упрямством, но для этого нужно быть или слишком слабым, или слишком сильным, а я ни то, ни другое. Мир держит нас крепкими путами, как их оборвать? И для чего? И как можно жить без верований, которые, как кожа, приросли к человеку, которые стали его вторым «я»? Как можно существовать без себя самого?
Потом мне вспомнился брат, вспомнилось, куда я направился. Вспомнилось, что я не смею оставаться один.
– Я пришел поблагодарить за подарок.
– Мне бы хотелось, чтоб ты пришел просто так. Поговорить ни о чем и ни для чего.
– Давно я не испытывал такого волнения, как вчера. Хорошие люди – счастье.
Это была простая учтивость, ни к чему не обязывавшая ни того, кто говорил, ни того, кто слушал. Однако я вспомнил о вчерашнем вечере, и мне показалось, что я на самом деле так думаю и что я мало сказал. Я испытывал желание сказать больше, удовлетворить какую-то свою потребность, которая все росла, преисполниться нежности и тепла. Напрасно Хасан со смехом пытался остановить меня, теперь это было невозможно. Я держался за него как за якорь, он был мне необходим как раз сейчас, в эту минуту, и нужно было, чтоб он был мне дорог и оказался лучше всех. Я сказал, что завтра же, а может и сегодня, сделаю для брата все, что могу. Я верю, что я прав, и буду искать справедливости там, куда смогу попасть. Возможно, это будет нелегко, как я полагаю, возможно, окажутся трудности (я их уже чувствую: сегодня утром муселим не захотел меня принять, мне грубо ответили, что его нет, хотя он вошел в здание передо мной), может быть, я останусь один и мне будет грозить опасность, и вот поэтому я и пришел сегодня к нему, я чувствую, что он близок мне, и, ничего не требуя, кроме человеческого слова, я хотел только это ему и сказать, ради себя.
Правдой было то, что я высказал, какой-то необыкновенной внутренней правдой, которая и привела меня сюда, хотя себе самому я тоже открылся лишь сейчас, перед ним. Словно вступая на путь гибели, начиная опасный бой, я смотрел на одиого-единственного друга, появившегося одновременно с бедой, чтоб она не стала полной, и, хотя мне ничто не может помочь, да и не нужно, какое-то глубокое, неосознанное стремление заставляло меня поберечь его. Может быть, только тогда, перед этим сдержанным человеком, тихо слушавшим меня, подчинившись серьезности голоса и затаенной тоске, которую он мог почувствовать, может быть, только тогда, говорю я, полностью осознал я пустоту, которую ощутил сегодня утром перед полицейским управлением, изумленно слушая стражников, которые спокойно говорили мне ложь. Я был унижен, но у меня не было сил почувствовать оскорбление. Меня потрясло осознание того обстоятельства, что моего брата и меня безвозвратно связали веревкой осуждения. Спасая его, я вынужден был спасать себя. Но перед самим собой я не мог скрыть той ледяной пустоты, которой дохнуло на меня. Я знал, что муселим не единственная дверь, в которую мне надлежит постучаться, не единственный человек, который должен услышать мое требование, найдутся и другие, лучше и сильнее этого бандита, обезумевшего от власти, но я-то тем не менее перегорел, вдруг обессилел, подобно человеку, сбившемуся ночью с пути. И это было причиной того, что в припадке откровенности, в поисках опоры я связывал себя и Хасана узами дружбы, скреплял застежками любви, изумляясь самому себе и той новой потребности, неразумной настолько же, насколько и неодолимой. Это мне удалось, я сделал самое лучшее из того, что было возможно, ведомый бессознательной хитростью искреннего бессилия, нахлынувшим стремлением удовлетворить какую-то безумную жажду, наверняка существовавшую уже давно, но потаенную и подавленную. Много времени спустя помнил я эту минуту и то неизбывное чувство умиления, которое меня охватило.