Дервиш и смерть - Меша Селимович
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я заставил разволноваться и его. Широко раскрытые синие глаза его так смотрели на меня, будто он только что узнавал меня, выделяли меня из какой-то обезличенности, придавали мне образ и человеческие черты. Обычное его выражение насмешливой веселости перешло в какое-то внутреннее напряжение, а когда он заговорил, то передо мной снова был спокойный и сдержанный человек, владеющий своими эмоциями, наблюдающий за тем, чтоб они не слишком сильно проявлялись, как у людей, которые легко забывают о своем восторге. Его жар был более длительным, это не был тот огонь, в котором сгорают слова. Это тоже показалось мне новым. Не далее как сегодня, совсем недавно я считал его поверхностным, пустым, хотя где-то в глубине души наверняка думал иначе, потому что зачем бы я пошел именно к нему, когда мне понадобилось человеческое слово. Это моя новая любовь защищала его, мой восторг, который я связал с ним, боясь одиночества. Впрочем, безразлично, пусть он поверхностен, пусть он легкомыслен, пусть он транжирит свой незаурядный ум как хочет, но он хороший человек и знает тайну, как хранить дружбу. Мне она неведома, он откроет ее мне. Может быть, это молитва перед великим искушением, талисман против сил зла, гадание перед паломничеством в страдание.
Однако никогда не знаешь, что мы вызываем в душе другого человека словом, которое для нас обладает вполне определенным значением и удовлетворяет только наши потребности. В нем я, кажется, затронул тщательно спрятанное желание вмешиваться в чужие жизни. Словно он едва дождался взрыва моих симпатий, чтоб протянуть мне руку и оказать помощь. Слов ему было недостаточно.
– Мне приятно, что ты питаешь ко мне доверие, – с готовностью сказал он. – Я помогу тебе, сколько смогу.
Все в нем вдруг ожило, он вдруг приготовился к чемуто, к действию, к опасности. Надо бы его остановить.
– Я не ищу помощи. Я думаю, что она и не нужна.
– Помощь никогда не помешает, а сейчас она нужна тебе больше, чем когда-либо. Нам нужно поскорее вызволить его и спрятать здесь.
Он встал, взволнованный, устремленный вперед, глаза его пылали злым огнем. Что я пробудил в нем?
Я не ожидал ни такого предложения, ни такого скорого решения, до конца дней своих изучая людей, я никогда их не познаю, всегда они будут приводить меня в недоумение необъяснимостью своих поступков. Мгновение я колебался, застигнутый врасплох, напуганный этой быстротой, подвергаясь опасности быть втянутым в нехорошую историю. Я отказался, не называя настоящей причины и точно даже не зная ее.
– Тогда он остался бы виноватым.
– Он остался бы в живых. Важно спасти человека.
– Я спасаю большее: справедливость.
– Пострадаешь и ты, и он, и справедливость.
– Значит, на то воля всевышнего.
Эти мои смиренные слова могли быть печальными, горькими, беспомощными, но они были искренними. Ничего иного мне не оставалось. Не понимаю, почему они так распалили его, словно я бросил ему в лицо пригоршню грязи. Может быть, потому, что я остановил его порыв, помешал ему проявить свое благородство. Пламя вспыхнуло где-то в глубине его души, иное пламя, чем горевшее только что, более непосредственное, более близкое, в глазах сверкали жаркие искры, по щекам поднималась густая краска, левой своей рукой он вцепился в правую, словно удерживая ее взмах. Редко доводилось видеть мне такую силу возбуждения и такой гнев. Я ожидал нападения, взрыва, брани. К моему удивлению, он даже не вскрикнул, а я предпочел бы это, он говорил глухо, неестественно тихо, сужая голосовые щели, став внезапно настолько взволнованным, что даже вид его изменился. Впервые я слышал, как горячо говорил он, так, как, видимо, думал, в приступе ярости не смягчая тяжелых слов и оскорблений. Я оторопело слушал.
– О несчастный дервиш! Может ли когда-нибудь случиться, что вы перестанете думать по-дервишски? Работа по принуждению, предназначение согласно божьей воле, спасение справедливости и мира! Как вы не подавитесь этими громкими словами! Неужели нельзя сделать чего-то по желанию человека и без спасения мира? Оставь мир в покое ради господа бога, он будет счастливее и без этой вашей заботы. Сделай что-нибудь для человека, имя которого ты знаешь, который случайно приходится тебе братом, чтоб он не погиб, ни сном ни духом не виноватый перед той справедливостью, за которую ты ратуешь. Если б от смерти твоего брата зависел рай для остальных, ладно, пускай умирает, он искупил бы многие беды. Так нет же, все останется по-старому.
– Значит, так хочет бог.
– У тебя нет другого слова, более человечного?
– Нет. И мне не нужно.
Он подошел к окну, глядя в небо над городком и окру– жавшими его горами, словно ища ответа или успокоения в этом безграничном просторе, а потом вдруг окликнул кого-то во дворе, спрашивая его, подкованы ли лошади, и прося поскорей привести музыкантов.
Тщетно, с трудом познаю я его. Только разгляжу одну сторону, тут же открывается другая, неведомая, и не знаю, какая из них настоящая.
Он был снова спокоен, когда повернулся ко мне, только улыбка его не была уже столь бодрой, как прежде.
– Прости, – сказал он, пытаясь выглядеть веселым, – я был груб и глуп. Это манера скотовода. Хорошо, что хоть ругаться не начал.
– Все равно. Сейчас это и не важно.
– А может быть, я не прав. Может быть, твой способ полезнее. Лучше придерживаться небесных мерок, нежели обыкновенных, здешних. Неудачи тебя не тревожат, ты всегда рассчитываешь на неограниченное время, на оправдание в причинах, лежащих вне тебя. Личная потеря становится менее важной. И боль тоже. И человек. И сегодняшний день. Все продлевается во имя продления, безличное и огромное, заспанно-вялое и торжественно-равнодушное. Как море: невозможно оплакивать бесчисленные жертвы, которых оно непрестанно требует.
Я молчал. Что мне было сказать? Его запальчивые слова раскрывали всю неуверенность и недоуменность, которым несть конца. Что оспаривать или одобрять, когда он сам не знает, где он? Он только колеблется. Я не колеблюсь. Я на самом деле думаю, что божья воля – высший закон, что вечность – мерка наших действий и что вера важнее человека. Да, море существует испокон века и вовеки веков, и не стоит его мутить из-за одной случайной смерти. Он произнес это с горечью, вкладывая иной смысл, не веря. А я хотел бы возвыситься до этого, даже если речь идет о моем личном счастье.
Я не желал пускаться в объяснения, он бы не понял, потому что считает иначе, чем я, отчего я не могу согласиться на освобождение брата путем бегства или подкупа, ведь я еще верю в справедливость. Если же я смогу убедиться, что нет справедливости в этом моем мире, то мне остается только покончить с собой или восстать против этого мира, который больше не был бы моим. Хасан опять назвал бы это дервишской манерой мыслить, слепой погруженностью в предначертанное, поэтому лучше ничего не говорить, но я не знаю, как иначе жить человеку.
Или можно?
Взгляд мой был прикован к покрытой почками ветке перед распахнутым окном. Пора уходить.
– Весна, – произнес я.
Как будто он не знает. Конечно, не знает так, как знаю я. Мне и в голову не пришло, что ему может показаться странным мое слово. Оно словно завершало беседу и мысль и в то же время нет.
Вспомнилось, как сегодня утром, когда море розоватобелых цветов сливалось с бесконечностью, когда светлые тени прятались под деревья, пахло пробудившейся землей, я думал о том, как хорошо было бы отправиться по свету с дервишской миской в руках, ведомому солнцем к любой реке, по любой тропе, без какого бы то ни было другого желания, кроме как нигде не быть, ни к чему не быть привязанным, видеть другую местность с каждым новым утром, с каждой новой ночью опускаться на другое ложе, без обязательств перед сожалением или памятью, пустить на волю ненависть, когда ты уйдешь и она станет бессмысленной, отодвинуть от себя мир, минуя его. Но нет, не об этом я думал, я лишь приписал себе желание, недавно высказанное Хасаном, оно показалось мне настолько освобождающим, что я присвоил его себе и целое мгновение в душе измерял его словами. Оно соответствовало моей утренней сумятице, и я принял его дополнительно, как если бы оно существовало. А его не было, это я точно знаю. Я рассказал Хасану о встрече с мальчиком, после того как муселим унизил меня.
– А зачем ты его окликнул? – смеясь, спросил Хасан.
– Он казался смышленым.
– Тебе было тяжело, ты спасался от муки, ты хотел позабыть о том, как стражники прогнали тебя, и тогда, в минуту большой личной невзгоды, ты обращаешь внимание на смышленых мальчишек и думаешь о будущих ревнителях веры. Не так ли?
– Если мне трудно, значит ли это, что я перестал быть тем, что есть?
Он покачивал головой, и я не понимал, смеется ли он надо мной или жалеет.
– Скажи, что нет, прошу тебя, скажи, что брат для тебя важнее всего, скажи, что ты все пошлешь к черту, чтоб спасти его, ты знаешь, что он невиновен!