Остановите самолёт – я слезу - Эфроим Севела
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Дядю списали из штата голодающих, и теперь он ведёт нормальный образ жизни, без политики, и даже похудел, вернувшись к прежнему весу.
Чтоб закончить с профессионалами, я расскажу вам об одном славном малом, который присоединялся к каждой голодной забастовке у Стены Плача в Иерусалиме. Абсолютно добровольно, никакими комитетами не приглашаемый. И по любому поводу: то против советских властей, не выпускающих евреев в Израиль, то против израильских властей, проявляющих недостаточное гостеприимство к советским евреям. Всякий раз, пронюхав о готовяшейся голодовке, он появлялся у Стены Плача с одним и тем же плакатом, написанном на трёх языках: иврите, русском и английском. Текст был, примерно, такой: «Буду голодать, пока не добьюсь своего».
Он садился со своим плакатом рядом с другими голодающими и самоотверженно высиживал до конца забастовки. Текст его плаката был оригинальней других, и его чаще других снимали для телевидения и газет. Я как-то забрёл туда во время очередной голодовки, и так как я человек любопытный от природы, не удержался и спросил того малого, что он хочет сказать своим плакатом.
Вы знаете, что ответил мне этот честняга?
– Буду голодать, пока не похудею на двадцать кило. Такова моя цель. Советы врачей не помогли. А здесь и результат верный и общественная польза.
Честно признаюсь, я влюбился в этого парня, и стал гордиться тем, что я, как и он, еврей.
Какая кристальная чистота! Какое бескорыстие! И никакой демагогии.
Над Атлантическим океаном. Высота – 3060О футов.Я откровенно скажу, здесь не собрание, нас никто не слушает и даже не подслушивает, можно не кривить душой: я не идеалист и не борец. И попросите вы меня добровольно пойти умереть за общее благо, за светлое будущее, за мир во всём мире, я вам отвечу: извините, нема дурных, поищите кого-нибудь другого. Не хочу, не надо, дайте мне спокойно умереть своей смертью, в моей собственной кровати.
Самому красивому и пышному некрологу в газете, начинающемуся словами: "Он пал на боевом посту... ", – я предпочёл бы что-нибудь попроще, вроде: «Нелепый случай вырвал из наших рядов...» или «Тихо скончался наш незабвенный...» или даже «Коллектив парикмахерской треста бытового обслуживания выражает глубокое соболезнование...»
Я не хочу, чтоб над моей могилой давали прощальный салют ружейными залпами и чтоб, как говорится, к ней не заросла народная тропа. Не надо! Ради Бога! Дайте мне зарыться поглубже в мою могилу, и не слышать и не видеть, как сходит с ума этот полоумный мир. Я хочу, наконец, отдохнуть и успокоиться и угостить собой червей, которые, как и всё живое, нуждаются в питании. – если они, конечно, не антисемиты и не побрезгуют моим еврейским происхождением.
И еше одного хотел бы я после своей смерти. если кто-нибудь посчитается с последним пожеланием усопшего: чтоб неизвестные хулиганы не надругались над могилой, как это в последнее время часто случается, и чтоб горсовет не увёз надгробный камень под фундамент для детского сада.
: Уважьте бренные останки, потому что при жизни покойного не слишком баловали вниманием и заботой. Следовательно, я не идеалист и не герой, и, пожалуйста, принимайте меня таким, какой я есть. При моём росте смешно лезть в герои. Даже амбразуру дзота не закроешь своей грудью по той причине, что не дотянешься. Женщин моего роста называют миниатюрными, а мужчин...
Ладно, замнём для ясности.
В войну я немало натерпелся из-за своего роста. Я всегда шагал замыкающим в строю – ниже меня не было курсанта в Курганском офицерском пехотном училище. Шинель у меня волоклась по земле, я сам наступал на свои полы и падал, – обмундирование было стандартное, и под рост не подгоняли.
В училище ставили любительские спектакли на патриотические темы. В одной пьесе по ходу действия нужен был мальчик-подросток, лет тринадцати, и я его играл. А моего папу играл другой курсант, Ваня Фоняков, который был на два месяца моложе меня, но вдвое шире и выше. И при этом я уже брился, а у Вани еле пробивался светлый пушок.
В этой пьесе была трогательная сцена: я провожал своего папу, Ваню Фонякова, на фронт. Он, как пёрышко, вскидывал меня на свои аршинные плечи и бегал со мной по сцене, а я тоненьким детским голоском пищал:
– Папуля, убей немца! А Гитлера привези живым, мы его в клетку посадим!
Мой папуля, то есть Ваня Фоняков, отвечал ломающимся басом:
– Будет сделано, сынок! Разотрём фашистов в порошок!
Тонкий текст. Шекспир военного времени.
Публика визжала и плакала от восторга, потому что была нетребовательной и благодарной. Состояла эта публика из наших курсантов и их Дульциней из вольнонаёмной обслуги.
На Ване Фонякове я остановлюсь подробнее. Это не был гигант мысли. Отнюдь! Он был классический дуб: по всем дисциплинам – общеобразовательным и даже армейским – учился из рук вон плохо и неделями не вылезал из-под ареста то за драку на городской танцплощадке, то за пронос спиртного на территорию училища. Его даже не хотели аттестовать ванькой-взводным, то есть младшим лейтенантом, но я помог своему папуле на экзаменах. Написал два сочинения – одно за Ваню, и по его просьбе вставил четыре грамматических ошибки, чтоб не обнаружили подлога. Ваня получил младшего лейтенанта и с первой оказией отправился на фронт.
Зато на фронте он оторвал Золотую звёздочку Героя и из всего нашего выпуска достиг самых высоких чинов. Вы знаете, кто сейчас Ваня? То есть Иван Александрович Фоняков? Генерал-лейтенант!
У нас с ним произошла встреча, – как это называется? – встреча боевых друзей! Много лет спустя. Совсем недавно. Перед моим отъездом из России. Вы сейчас получите пару весёлых минут.
До этого мы друг друга в глаза не видали и, честно говоря, не очень интересовались. Потому что где парикмахер Аркаша Рубинчик, а где генерал-лейтенант Иван Александрович Фоняков?
Надо же было такому случиться, чтоб генерал Фоняков остановился именно в нашей гостинице и спустился в парикмахерскую побриться именно в мою смену и из восьми кресел сел не в какое-нибудь, а в моё.
Прошло почти тридцать лет. Изменился я, изменился он. Сидит в моём кресле толстый генерал, весь в золоте и с рожей запойного пьяницы. Я таких брил на моём веку сотни. Все – на одно лицо. Как будто их одна мама родила и одинаковые цацки на грудь повесила.
Я же хоть и не подрос за те годы, но в белом халате, да ещё с изувеченным черепом не очень смахивал на того курсанта Курганского пехотного училища, который всегда замыкал колонну на занятиях по строевой подготовке.
Намылил я его багровые щёки, поднял бритву, беру двумя пальцами за кончик красного носа и тут, как пишут в романах, наши взгляды встретились.
– Аркашка! – издал он не то стон, не то вопль. и мыльная, пена запузырилась на его губах.
– Ваня, – тихо сказал я, уронил бритву на пол, и слёзы брызнули у меня из глаз. Я заплакал, как тот мальчик в любительском спектакле, провожавший папу на фронт.
– Аркашка! Друг! – генерал сорвал с себя простыню и, как был в мыле, выскочил из кресла. схватил меня в охапку, стал мотать по всей парикмахерской, потом с медвежьей силой прижал мою голову к своей груди. и я больно порезал лоб и нос об его ордена и медали.
– Кончай ночевать! – скомандовал генерал. – Закрывай контору!
И всех, кто был в парикмахерской – и подмастерьев, и клиентов – гурьбой повёл в ресторан за свой счёт, чтоб отметить встречу боевых друзей. В ресторан набилось человек пятьдесят, половина совсем чужих – увязались за нами по пути.
Ну, и дали мы дрозда! Дым коромыслом! Люстры звенели!
Генерал толкнул речь в мою честь, а я сижу как именинник, весь в крови от объятий с его медалями, и наша маникюрша Зина салфетками стирает с меня эту кровь.
– Однажды он спас меня, – со слезами сказал генерал Фоняков, и все дармоеды, жравшие и пившие за его счёт, загудели:
– Аркадий Рубинчик спас генералу жизнь на фронте. Вы слышали? Это – наш человек! За русское боевое товарищество! За наших славных воинов!
Ваня, конечно, имел в виду сочинение с четырьмя ошибками, которое я ему написал и спас будущего героя от провала на экзаменах.
Но нахлебники жаждали подвигов.
Единственное, что они сполна получили, кроме коньяка и жратвы, было незабываемое зрелище. Такое увидишь не каждый день.
В полночь, в самом центре Москвы, в непосредственной близости от Кремля, по улице Горького, где полно иностранцев и стукачей, расталкивая прохожих и останавливая автомобили, нёсся огромный русский генерал при всех регалиях с маленьким окровавленным евреем на плечах и вопил, как резаный:
– Будет сделано, сынок! Разотрём фашистов в порошок!
Я много не пью и рассудка не лишился, сидя на генеральских погонах, только по фронтовой дружбе подкидывал реплики, стараясь не слишком кричать:
– Папуля, убей немца! А Гитлера привези живым, мы его в клетку посадим!
Один свидетель потом в милиции утверждал, что я ещё провозглашал сионистские лозунги, вроде «отпусти народ мой» и насчёт исторической родины. Но из уважения к генеральскому званию в протокол это не вписали, а слегка пожурив нас, отпустили, то есть, отвезли в гостиницу, где мы проспали в обнимку почти сутки, и я еле остался жив, потому что генерал своей тушей чуть не придушил меня как котёнка.