Восточные сюжеты - Чингиз Гасан оглы Гусейнов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
неужели и с нею, как со всеми?
Как в первый раз, во тьме, — ни лица не помнит, ни глаз, только голос: «Ну?» Это Гюльбала ему как-то: «А хочешь, тут у нас есть одна…» И повел его, заранее сговорившись: «Она уже здесь, иди». «Знаешь, где комната?» — спрашивает Гюльбала. «Знаю». А у самого голос дрожит. «Иди!» И Мамиш зашел в дом. Вот и комната. В ушах шумит, сердце гулко бьется. «Ну, иди сюда». Зашел, а шагу сделать не может. «Долго тебя ждать?» Свет луны в окно падает. Черноволосая. «Ну?» И потом: «А ты впечатлительный! Таким, как ты, только по любви». И было еще в Морском. В будку влез, спасаясь от жары; прохладно здесь было. «Иди сюда, здесь дует». Сидит в тонком платьице. И ног не прячет. Сел. И вдруг потянуло к ней.
«Что ты?» А у самой тоже голос дрожит. «Что ты?.. Дверь!..»
Вскочил, задвижку закрыл. «Ну что ты, что ты?..» И не помнит Мамиш, где он. Только: «Ой!» Губы, соль, жесткие доски. И под ними бирюзовая вода. Сухие, солоноватые губы… Потом еще раз виделись. Но больше не повторилось. «Нет!.. Сдурела я!..»
«Ни рыба — ни мясо». Как ушла Р тогда, после лихорадки, Мамиш к ней звонил. «Это ты?» Очень похожи голоса Р и ее матери. «Кто вам нужен?» — «Извините, можно Р?» — «Кого-кого?!» Грозный голос. И «ду-ду-ду-ду». Еще раз позвонил. «А кто ее просит?» А потом: «Ее дома нет». — «Когда будет?» И снова «ду-ду-ду-ду». «Тебя каждый полюбит, — говорит мать дочери, — а ты не увлекайся!» Не для того взрастила в райском саду розовощекое яблочко, чтоб потом в мазуте испачкать! Варвара-ханум путала нефть с мазутом. «Надо сильную опору иметь», — поучала она дочь. Теща — почти ровесница зятя, но он ей «Вы, Варвара-ханум». А она ему: «Ты бы, Хасай…»
— О, за эту записку («Слушай, слушай, как он этой запиской!..») дорого мне заплатила («Он может; бритвой, не спеша, и шелк трепыхается, как ленты бескозырки»). А потом плюнул на все, разорвал записку! Точка!
— Вчера?!
— Да!
— И все это время?..
— Да и да!
— Врешь! — И сам не знает, когда схватил его. — Врешь!
— Да ты что? — опешил Гюльбала и тут же: — А может… Да нет, чушь какая-то. Отпусти, рубашку порвешь!.. Ха-ха-ха!.. А может, и ты с нею того!.. Бей, да не так сильно, черт тебя возьми! — Гюльбала щеку трет, но в драку не лезет. — Ладно… А может, — снова ухмылка, — и правда? А? А что? И мне вроде не обидно.
Подпрыгнул, зазвенел стакан.
— Могу не рассказывать!
— Рассказывай. Так чей же?.. — Мамиш не докончил фразу.
Не смог. Язык не повернулся.
— Октай? — помог ему Гюльбала. И спокойно, как о чем-то второстепенном: — Не знаю. Да и какая разница?
— А что она?
— Чудак! Разве скажет?
На перроне стояла, по саду Революции шли с нею, потом: «Познакомьтесь, это моя новая жена». А тут еще Гюльбала. И собрались лучи в пучок, жжется сухое дерево, закругляется палочка — Р. И Мамиш в этом пучке. Сейчас зазвонит будильник и Мамиш проснется: «Ну и сон!..»
— Я понимаю. Ты думаешь: подлость! грязь!.. Да, все хороши, и я тоже!
Будильник молчал, потому что Мамиша незачем будить, он сидит у Гюльбалы, скрестив руки на груди и отодвинувшись от стола, напоминающего недорисованный натюрморт: сыр пожелтел и края его загнулись кверху, а на белом срезе редиски прожилки, точь-в-точь как на отпиленном бивне мамонта, подаренном матерью. Да, Гюльбала и Рена познакомились на пляже, но что было дальше, Гюльбала скрыл. Об этом никто не знает, только он и Рена, и никого Гюльбала в этот мир не впустит. Знал один-единственный человек еще, но его уже нет. Гюльбала и Рена в тот день в город не вернулись, а пешком пошли по кромке берега, шлепая по теплой воде, и вышли к дому, где похоронен прадед Гюльбалы. Почему он привел ее сюда, почему пошла с ним Рена, и не объяснишь; Рена никуда не спешила, именно в этот день мать уехала к подруге, которая жила в двух часах езды. И останется там на ночь. Рена почему-то решила поехать на пляж одна, хотя договаривалась с парнем, но тот стал раздражать ее — будто она хрупкий сосуд какой, вот-вот упадет и разобьется. У Рены наступило то неясное ей самой состояние, когда ни о чем думать не хочется, когда, будто кому-то вопреки, идешь за тем, кто тебя ведет, и ты знаешь, что непременно что-то должно произойти, что-то важное, решающее, и ты переступаешь порог, который хочешь переступить, нетерпелива, нет сил остановиться, и боязно тебе, а ты все равно идешь, и ничто уже не в состоянии тебя остановить, идешь назло самой себе, перешагиваешь через запретную черту. Гюльбала иногда берет ее за плечо, и она вся замирает, тяжелеют ноги, и, если б не он, она бы упала, но он ее держит крепко, и она будто плывет и плывет по берегу. Пришли, он открыл калитку, смотрит во двор.
— Эй, кто здесь есть?
Никто не откликнулся. Вошли.
— А вдруг собака?
— Иди, не бойся… Эй! — кричит Гюльбала. Будто вымер дом. Ни на первом этаже никого, ни на втором. Самовар стоит теплый, дверь открыта, на балконе деревянная тахта, палас на полу. — Эй! — сверху кричит Гюльбала. Никого! Что за чудеса? Спустились снова во двор, даже в колодец Гюльбала заглянул, и Рена на свое отражение в круглом зеркале воды взглянула, не узнала себя. «А вот и случится!» — сказала ей та. «И пусть!» — ответила эта. И снова поднялись наверх, Гюльбала быстро взбежал, а у последней ступени сел, протянул Рене руки и ловко поднял ее, обнял, и она, ей очень этого хотелось, оказалась у него на коленях. И ушла в какое-то забытье. И отдаленно-отдаленно долетали до нее с порывом ветерка какие-то звуки. Ушло, оттаяло, сгорело все то, что сковывало, сдерживало, создавало напряжение, постоянную настороженность. Сгущались сумерки, она не помнит, как они оказались на балконе, как наступила ночь и когда они уснули.
Рано утром калитка отворилась, пришла хозяйка и на балконе увидела, что лежат чужие люди, прикрытые шалью. Она собралась крикнуть, но тут взор ее упал на