Шесть ночей на Акрополе - Йоргос Сеферис
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
На столе перед ней стояли три чистых стакана. Нондас повиновался. Лицо у него было в поту. Сфинга продолжила разговор со Стратисом:
— Да, сегодня утром я виделась с ним. Он отправился за покупками на улицу Афинас. Представь себе: Лонгоманос за покупками! Мир, ты попираешь меня, так и я тебя попираю! Нужно было послушать его. «Выживет тот, — говорил он, — кто сумеет смотреть в глаза завтрашнему дню, невзирая на эту человеческую грязь. Мы живем во времена апокалиптические. Борьба тяжела. Только тот достоин спасения, кто сумеет заковать свое сердце в железо».
Нондас вернулся со стаканом и ждал. Сфинга не обращала на него ни малейшего внимания. Подошел и Николас.
— Кажется, пора, — сказал он Стратису.
Нондас утер пот со лба, продолжая держать ненужный стакан. Стратис поднялся.
— Я пойду с вами, — сказала Лала. — Поеду в Кефисию на автобусе.
Сфинга проводила их до двери.
— Мне хотелось бы, чтобы мы стали близкими друзьями, — сказала она Стратису.
— А разве мы не близкие?
— Я хотела бы почитать что-нибудь вместе. И чтобы эта девушка была с нами.
— Пусть будет, — сказал Стратис. — Только не нужно чтений.
Он пожалел, что сказал так и что при этом посмотрел на Лалу. Лала искала свой платок. Сфинга продолжала:
— Вот увидишь, какое платье я ей создаю! Одушевленное и преданное. Как верная рабыня.
— Если бы ты создала мне такой пиджак, — сказал Николас, — ему нужно было бы дать имя, чтобы звать его.
— Звать? — удивилась Сфинга.
— Да, звать, потому что он постоянно убегал бы от меня.
Когда они вышли, Николас пробормотал:
— Завтра, завтра! А о сегодня кто позаботится?
Они взяли такси, чтобы подвезти Лалу до площади Канингос. Она была в хорошем настроении.
— Как там этот новый персонаж? — спросил ее Николас.
— Какой еще персонаж?
— Платье.
— Это гороскоп.
Николас и Стратис широко раскрыли глаза.
— Да. Лонгоманос велел ей опасаться августовского полнолуния, поэтому с каждым днем она проявляет все больше беспокойства. Все новые вещи придумывает, чтобы занять чем-нибудь мысли.
— Хорошо, что Акрополь закончился, — сказал Стратис.
— Хорошо, если бы он закончился и для нее, — сказала Лала.
Машина остановилась. Народ кишел муравейником вокруг автобусов.
— В следующий раз поедем на твоей пушке, Николас: удобнее будет… Ой! Глядите! Новая луна!
На какое-то мгновение Лала застыла, вглядываясь в синеву, затем засмеялась и попрощалась. Она была такой подвижной в своем льняном платье.
Когда Сфинга вернулась в салон, Калликлис сказал ей почти резко:
— Надоело. Не могу больше сидеть здесь взаперти.
— Хорошо, выйдем, — ответила Сфинга. — Возьмем и господина Нондаса, чтобы он развлекал нас своими ироническими замечаниями.
Улыбка исчезла: Нондас понял, что, возможно, придется обороняться.
— Ты несколько преувеличиваешь, когда говоришь о Лонгоманосе, — проговорил он как можно вежливее.
— Лонгоманос — гигант! — взорвалась Сфинга. — А ты что думаешь, Калликлис?
— Скажу, когда выйдем на улицу. Внутри не скажу ни слова, — ответил тот.
Сфинга пристально посмотрела на Нондаса и сказала:
— Он — величайший мистик, которых знала когда-либо Греция.
— Для меня мистик — это человек, который старается соединиться с Богом, — сказал Нондас.
— Конечно.
— Не вижу никакой связи между богом и Лонгоманосом.
— Естественно, поскольку ты видишь только бога евреев.
— Его бог представляется мне в большей степени идолом дикаря.
Тут Нондас прикусил язык, почувствовав, что оступился непоправимо. Сфинга взвилась, словно ее ударили плетью. Звук «с» засвистел в ее словах:
— Да, соберите скопцов и покажите им героя — как они назовут его? Они назовут его людоедом!
— …идолом чудотворца, который распространяет вокруг себя истерию.
— Конечно же, истерию мы принимаем только в том случае, если ее преподносят еврейские книги.
— В конце концов, есть вещи, которые должно уважать.
— Ах, должно!.. А ты не должен? И чернявая красотка величайшего Саломона — церковь свинцовокровельная, а груди ее — звонницы!
Очень трудно было человеческому языку не запутаться в словах, извергнутых в воздух устами Сфинги, и потому она стала заикаться. Калликлис перестал пыхтеть и подавил приступ раздиравшего его судорожного смеха. На лице у Нондаса отобразился апоплексический удар.
— Зуд распутства охватил тебя. Мы не можем разговаривать серьезно, — сказал он.
Но Сфинга уже отдалась вихрю безумного красноречия:
— Что ты сказал, господин Нондас? Что ты сказал? Это мы-то не серьезные? Может быть, мы даже не достойны разговаривать с глубокомысленнейшими остолопами? Пусть лучше придут мальчики из семинарии, которые так прилежно изучают Писание, пусть придут и скажут, что они делают, когда читают…
Нечленораздельный звук вырвался из горла у Нондаса. А Сфинга стала в театральную позу и принялась декламировать:
Я скинула хитон мой; как же мне опять надевать его?Я вымыла ноги мои; как же мне марать их?Возлюбленный мой протянул руку свою сквозь скважину,И внутренность моя взволновалась от него…[130]
Последний стих она повторила нараспев дважды, огляделась вокруг, словно примадонна, и поглотила установившееся в комнате полное молчание, крикнув прямо в лицо злополучному Нондасу:
— Что делают мальчики в семинариях, когда прелюбодействуют взглядом при этом совокуплении? Что они делают? Что? Бордель или что-то другое?
Она села на диван и стала отрывисто смеяться. Раскатистый смех Калликлиса отозвался с другого конца. Это напоминало звездное небо, отражающееся в болоте.
Не попрощавшись, молчаливый и бледный, Нондас направился к выходу.
— Через четверть часа в кондитерской, — сказал ему Калликлис.
Нондас вышел, пошатываясь, и отправился на улицу Патисион. Там он зашел в кондитерскую, заказал пирожное, к которому даже не притронулся, и осушил один за другим три стакана воды. Через час появился запыхавшийся Калликлис.
— Послушай, что ты натворил? — сказал Калликлис.
— Эта женщина сумасшедшая. Ее нужно лечить.
— Согласен. Сумасшедшие не сидят в Дафни,[131] сумасшедшие разгуливают по улицам. Но ты-то как мог?
— Терпение иссякло.
— В этом то и заключается твоя ошибка. Нужно было обратить все в шутку. Разве ты не видел, какая она?
— Хорошо, — удрученно проговорил Нондас. — Надеюсь, она раскаялась в своем поведении.
Калликлис глянул на него ошеломленно.
— Не знаю.
— Обо мне она ничего не сказала?
— Нет, — ответил Калликлис, недовольный тем, что его вынуждают отвечать односложно.
— И что же она делала? — снова спросил Нондас.
После некоторого колебания Калликлис взял Нондаса под руку и сказал:
— Обещай, что никогда больше не заговоришь об этом?
— Обещаю.
Калликлис собрался с духом и сказал:
— Как только ты закрыл за собой дверь, она перестала смеяться и спросила: «Разве я не права?» — «Права, вне всякого сомнения», — ответил я.
Нондас широко раскрыл глаза. Увидав его изумление, Калликлис сказал:
— Если будешь смотреть на меня так, продолжения не будет. Я ведь уже сказал, что в сумасшедших ты не разбираешься.
— А дальше? — спросил Нондас.
— А дальше «Ты права, — сказал я, — вне всякого сомнения». — «Ну, разве это не совокупление?» — «Вне всякого сомнения, — ответил я. — Да здравствует совокупление!» Услыхав это, она пошла, виляя всем телом из стороны в сторону, улеглась на диване с мечтательным выражением на лице и снова запела тот же псалом…
— То есть? — спросил Нондас.
— «Волосы у тебя, как у козы…»[132] и тому подобное — всего не упомнишь, и не пытайся!
— Это я должен был сказать: ей бы польстило.
— Хорошая мысля приходит опосля. Так чего же ты молчал?
— Я разозлился.
— Молодец! На женщин злиться нельзя.
— А потом?
— А потом тропарь кончился, и она принялась трястись и извиваться на диване. Я сделал вид, будто ничего не замечаю. Тогда она перестала извиваться и сказала, так вот, словно оправдываясь: «Ах, тело занемело». — «Ты права, — сказал я. — Вредно сидеть в закрытом помещении. Пошли лучше на Акрополь». А потаскухе только повод был нужен. «Естественно, — говорит она. — Если бы здесь была Саломея, тогда бы взаперти нам нравилось? А так мы шатаемся под открытым небом». Я попытался было исправить оплошность: «На Акрополь или на холм Филопаппа». Тут она и разошлась. Сказать по правде, я бедняжку не осуждаю. Что поделаешь? Это Лонгоманос довел ее до ручки. А тут еще ты. Итак, она разошлась. «Перестань притворяться, Калликлис, — сказала она. — Ты ничем не лучше Стратиса или того же придурковатого Нондаса. Все вы под ее дудку пляшете. А она из себя чародейку корчит — то появится, то исчезнет. Стратиса уже вконец извела: пропал бедняга. Будь начеку: настанет и твой черед! Отвратная баба! Запомни одно. Если перейти границы дозволенного, даже камни могут мстить. А места, по которым мы бродим при лунном свете, полны духов. И если духи эти беспомощны, есть люди, которые помогают им. Да, так и знай, есть такие». В голосе у нее было столько страсти, что, казалось, она уже готова засучить рукава и приняться за колдовство.[133] Я уже не знал, как от нее избавиться.