Шесть ночей на Акрополе - Йоргос Сеферис
- Категория: Проза / Современная проза
- Название: Шесть ночей на Акрополе
- Автор: Йоргос Сеферис
- Возрастные ограничения: Внимание (18+) книга может содержать контент только для совершеннолетних
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Йоргос Сеферис
Шесть ночей на Акрополе
…trattando l’ombre come cosa salda.
Я тени принимаю за тела.
(Данте. «Божественная комедия», «Чистилище», XXI, 136.)НОЧЬ ПЕРВАЯ
Стратис поднялся из-за стола и подошел к окну. Только что миновал полдень. Ветер изорвал облака в клочья. Стратис снова сел за стол и сделал запись в тетради, которую оставил открытой:
«Среда. Март. Сегодня я впервые вспомнил Грецию, небеса Доменика Критского».[1]
Когда он снова поднимался из-за стола, переполненная окурками кофейная чашка упала и разбилась. Даже не глянув на это, Стратис снова подошел к окну и долго простоял там. Пальцы время от времени поигрывали по стеклу. Окоченелость мысли спустилась в ноги, он снова вернулся к столу и, не садясь, записал:
«Чашка упала и разбилась. Примечательно, что это нисколько меня не огорчило».
Затем он вышел из дома и прошелся до Синтагмы.[2]
Там он увидел Николаса, Нондаса и Калликлиса. Они играли в чет-нечет. Торговец фисташками, высокий старик благородной наружности с белой бородой, рассказывал о том, что он был когда-то очень богат, но проигрался вконец на бирже. Компания была всецело поглощена игрой. Некоторое время Стратис наблюдал за их движениями, затем направился к улице Акадимиас.
Дул слабый ветер, было прохладно. Мимо прошла блестящая дама; от ее парфюмерии свело в горле, и Стратис удивился, что она даже не извинилась. Залитые ярким светом, решительно катились трамваи. Небольшие автобусики, каждый из которых вмещал тринадцать сидящих пассажиров, водителя и повисшего в хвосте кондукторишку, сновали, словно огромные тараканы. Назывались они: «Катинаки»,[3] «Ах-вах!», «Пактол»,[4] «А я так хочу!», «Куколка», «Северный полюс», «Кидонии»,[5] «Прекрасная Эллада». Пытаясь запомнить их «крестные имена»,[6] Стратис натолкнулся на торговца жареным горохом, который прохаживался с горящей печкой на животе. Пробормотав пару слов, с глазами, слезящимися от дыма, который шел из крохотного дымохода, Стратис купил в качестве умилостивительной жертвы гороху на две драхмы и бросил горячие горошины в карман. Возможно, потому что кожу жгло при ходьбе, в ту самую минуту, когда он подходил к площади Канингос, в голову пришла мысль, насколько одинок был он Афинах. Он поднял глаза к небу. На стене, испещренной, словно сыпью, рекламами, толстыми буквами было начертано:
Б… ИМПЕРАТРИЦА
Ускорив шаг, он прошел к улице Ахарнон и в восемь часов постучался к Саломее.
В крохотной гостиной Саломея беседовала с каким-то господином и дамой, которая была старшее ее, очень смуглая, среднего роста, ненормально полная, с толстыми лодыжками и крохотным, словно окончание трубки, ртом. Лала тоже была там, но участия в беседе не принимала. Когда Стратис вошел, дама объясняла, как функционирует горло певицы, помогая себе короткими движениями большого и указательного пальцев, напоминавших петушиный клюв. Когда клюв остался открытым, Стратис спросил:
— Вы поете?
— Да, изучала вокал и филологию в Германии. А Вы, как полагаю, пишете. Что Вы пишете?
Стратис почувствовал, что свет у Саломеи слишком тускл.
— Мне хотелось бы писать стихи и эссе, — тихо сказал он так, словно с ним вели себя беззастенчиво.
Лицо у дамы помрачнело от разочарования:
— Разве сейчас пишут стихи? Место поэзии занял роман. Этим Вы заняться не пробовали?
Стратис почувствовал себя так, словно он был подсудимым. Рядом Саломея готовила мастику,[7] господин глядел свирепо, Лала шевельнулась за тусклым стеклом. Он ответил очень медленно, прерывающимся голосом:
— Пробовал, но думаю, что повествование у меня не получается. А что еще хуже, описывать я совершенно не умею. Мне всегда казалось, что, если что-либо назвать, этого уже достаточно для существования. Что оно есть в действительности, это нечто само покажет своими поступками. Поэтому мне кажется, что, когда я приступаю к описанию, слова теряют свою весомость и исчезают, находясь на кончике пера. А чем заполнить книгу, если нет описаний?
Дама выказала то ли удивление, то или нетерпение:
— Но если это нечто — не человек, а, например, пейзаж, некая вещь без поступков — или, лучше сказать, не действующая, как же тогда понять, о чем идет речь, если не пользоваться описаниями?
— Мне кажется, все, что существует, действует, — сказал Стратис.
Это изречение прозвучало для него самого как-то странно, словно говорил кто-то другой, и он засмеялся.
Саломея наблюдала за ним, время от времени бросая взгляды искоса. Дама решила, что Стратис издевается над ней, и заговорила резко:
— Стало быть, Вы полагаете, что безделки поэтишек обладают какой-то значимостью?
— Искусство сложно, и многие оказываются неудачниками, — апатично ответил Стратис. — Однако другого способа выразить свои переживания я не знаю.
От презрения рот дамы показался теперь невообразимо крошечным:
— Да кого волнуют Ваши переживаньица? Истинную поэзию способен творить лишь пророк, который даст миру новую веру!
— Мне кажется, это нечто совсем иное, — ответил Стратис. — Однако я полагаю, что если кто-нибудь может выразить по-настоящему переживание, которое вызывает у него мир, он тем самым помогает другим людям не утратить веру, которую те хранят в душе.
— Какое переживание Вы имеете в виду? Какое угодно?
— Думаю, какое угодно.
— Стало быть, у Вас нет мировоззрения?
— Мое мировоззрение появится, — если оно вообще кому-то нужно, — когда мой труд будет завершен.
— То есть шиворот-навыворот, — ответила дама. — Ужасно, что есть еще молодые люди, которые мыслят так даже сегодня. СЕГОДНЯ.
Большой и указательный пальцы снова стали сжиматься и разжиматься, словно отрезая куски веревок, ниток, целых ремней, окружавших сегодня. Сделав глубокий выдох, она спросила:
— Вы знаете Лонгоманоса?[8]
— Весьма смутно. Он меня пугает. За те пару раз, когда мы виделись, он произвел на меня впечатление, будто разговаривает, взобравшись на воображаемый стул.
По ходу развития беседы Саломея все чаще искоса поглядывала на Стратиса. Неожиданно она сказала:
— Да скажите же, в конце концов, что-нибудь забавное.
— Я полагаю, дорогая моя, — сказала дама, весьма задетая, — что все это, пожалуй, выдает ромея,[9] который никого не признает выше самого себя. Таковы уж мы: был у нас великий король, так и того мы отправили умирать в изгнание.[10]
Господин в другом углу курил и слушал с безразличным презрением. Время от времени он исподлобья поглядывал на Лалу, резко приоткрывая рот, чтобы выпустить дым на свободу. Наконец он заговорил:
— Воображаемый стул. То есть стул, который я бы нарисовал.
— Да, Фустос, — сказала Саломея. — Как и Мариго, которую ты рисуешь для своего Эдипа, — воображаемая Сфинга.[11]
— Естественно, — сказал г-н Фустос.
Польщенная Мариго смягчилась.
— Дело-то продвигается? Продвигается? — спросила Саломея. — А Иокасту ты нарисуешь?
— Конечно же, нет. Поскольку картину заказал Университет, это будут Эдип и Сфинга.
— Жаль! — сказала Саломея. — Мне бы хотелось, чтобы ты нарисовал Иокасту в постели, а вверху, на прозрачном пологе — Эдипа и Сфингу, которых она словно видит во сне.
— Действительно, сон и есть трагедия, — сказала Лала.
Это были единственные слова, произнесенные ею. Она сделала нервозное движение, подобрала платье и погрузилась в облако, в котором царил спокойный рассвет ее лица.
— Видишь ли, дорогая, — продолжал г-н Фустос, — Университет ни за что не принял бы такой картины. А кроме того, боюсь, что тебе вскружили голову все эти современные фантазии, которые уже успели поистрепаться.
— И все же мне кажется, — сказала Саломея, — что Эдип — это человек с устремлениями, которые могла бы вполне удачно отобразить находящаяся под ним крепкая баба Иокаста, погруженная в кошмар знойной фиванской ночи.
Взгляд ее прошелся по комнате и стал отрешенным.
— Неужели вас ничего не волнует? — спросила она так, словно разговаривала с пустотой.
— Я занимаюсь серьезным искусством и настаиваю на этом, — ответил г-н Фустос. — Возьми себе, коль они тебя забавляют, всех этих неуравновешенных, в том числе Эль Греко, о котором в последнее время стали трубить, будто он — наш праотец.[12]
Наступила тишина. Г-н Фустос закурил новую сигарету, аккуратно погасил спичку, выпустил струю дыма в сторону Стратиса и обратился к нему с вопросом:
— Вам нравится Эль Греко?
— Феотокопулос — одна из моих проблем, — сказал Стратис. — Каково его значение для Греции, мы еще не знаем.