Казароза - Леонид Юзефович
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Почему Заменгофа привлекла эта цифра, Свечников понял в своей следующей жизни, той, где на Риджент-парк, в банке Фридмана и Эртла оливковый человечек окликнул его: сеньо-ор! В Лондоне от нечего делать жена увлеклась гаданием на картах Таро. Однажды вечером она показывала ему эти пошловато-яркие картинки, вдохновенно толкуя их значение, и когда дошла до карты под номером 16, сказала: «Этой карте присвоен знак падающей башни». Тут же в памяти отозвалось: Бабилоно, Бабилоно!
Едва из черного бархата и вощеной бумаги вылупилась на свет маленькая гипсовая кисть с выставленным вперед указательным пальчиком, Свечников сразу понял, что он означает и куда указывает. В комментариях Варанкина к статье Заменгофа об этом говорилось прямо, а в стишке на плакате, чье назначение якобы состоит единственно в том, чтобы заменить собой календарь, — завуалированно. Там тоже присутствовало слово Homaranismo, на эсперанто — всечеловечество. По направлению к нему и был простерт этот гипсовый пальчик, символизирующий собой еврейский народ.
Свечников извлек из кармана выкраденный у Варанкина листок с «Основами гомаранизма».
Под заголовком, справа и сбоку, как эпиграф, написано:
Товарищи, изучающие международный язык эсперанто, строительство Храма Всечеловечеству началось! Так же, как некогда великая Вавилонская башня, наш Храм будет стремиться к небу и гордому счастью, только строительными материалами для него послужат не камень и глина, а Надежда и Разум.
Сами основы перечислялись ниже.
Днем, на улице, Свечников проглядел их мельком, а теперь прочел более внимательно.
Они шли под номерами:
1. Каждый должен верить в то, что голос его совести является голосом Бога, и не должен делать ничего, противного своей совести. С каждым следует поступать так, как мы хотели бы, чтобы поступали с нами.
2. Каждый, к какой бы нации он ни принадлежал, должен рассматривать себя как существо нейтрально е по отношению как к своей собственной нации, так и ко всем остальным.
3. Каждый должен научиться смотреть на человечество в целом как на единую семью амикаро и чувствовать себя членом этой семьи.
4. Каждому кроме культуры той нации, к которой он принадлежит, должна быть известна культура всего человечества. Каждый должен считать ее своей и работать для ее развития.
5. Каждый кроме своего родного языка должен овладеть международным нейтральным языком эсперанто в том виде, в каком его утвердил Ниа Майстро в своем «Фундамента», без каких-либо изменений или исправлений.
6. Каждый должен стремиться к созданию Всемирного федеративного государства. Каждый должен требовать, чтобы в этом государстве было введено ограничение рождаемости для тех наций, которые в силу своей чрезмерной численности способны ущемлять права менее крупных наций.
7. Законы будущего Всемирного государства могут отменить действие противоречащих им статей данных Основ.
8. За исключением случая, оговоренного в ст. 7, никто не имеет права вносить какие-либо изменения или исправления в данные Основы.
Во-первых, сразу бросилось в глаза, что три пункта гиллелистской религии составляют первую статью этих основ. Даневич был прав: гиллелизм если и не полностью совпадал с гомаранизмом, то, во всяком случае, являлся его составной частью.
Во-вторых, Свечников обратил внимание на количество самих основ. Их было восемь — по числу основных грамматических правил в эсперанто, сторон света и букв в слове гомарано. Одновременно как-то само собой пришло на ум, что имя Казароза тоже содержат в себе восемь букв.
Он сосчитал их автоматически, сам не зная, зачем это ему нужно, как вдруг в памяти всплыло примечание под звездочкой:
Роль священнослужителей в таких храмах могли бы исполнять молодые красивые женщины, обладающие приятным голосом и владеющие эсперанто.
Из четырех условий, которым должны были отвечать такие женщины, у Казарозы налицо были три — молодость, красота и приятный голос. Эсперанто она не владела. Хотя откуда это известно? С ее же слов?
Вот тогда-то и вспомнилось, как за пять минут до смерти она сказала Варанкину: Бабилоно, Бабилоно. А он с той радостной готовностью, с какой в ответ на пароль произносят отзыв, продекламировал следующую строку. Звучная рифма намертво спаяла их в одно целое. Наверняка Варанкин тоже знал, что слова алта дона лучше перевести не как святое дело, а как священное свершение. Теперь даже зеленый цвет ее жакетки казался не случайным.
Свечников почувствозал, что у него взмокла спина. Выходит, они были знакомы? Какая причина заставила их скрывать это? Может быть, клятва, которую дают друг другу амикаро?
Он попробовал рассуждать дальше, но нить уже порвалась, обрывки не связывались. Чтобы не отвлекаться ни на что постороннее, Свечников прикрыл глаза. В тот же миг перед ним возникла картина, внезапно проступившая из еще оставшегося под веками дневного света, настолько яркая и в то же время фантастичная, что он мог бы назвать ее видением, если бы сам не изгнал это слово из своего словаря.
Он увидел какое-то помещение с голыми белыми стенами. Они ребрами смыкались друг с другом, так что внутреннее пространство имело форму правильного октаэдра. Верхние края его граней были недоступны взгляду, но по тому, как гулко отдавался здесь каждый звук, там, в высоте, угадывался просторный купол, прозрачный, видимо, потому, что оттуда столбом нисходил розовый свет. Он падал в самый центр залы, где возвышалась квадратная тумба в половину человеческого роста, покрытая черным бархатом, тем не менее странно похожая на церковный аналой. На бархате одиноко белела маленькая ручка с выставленным вперед указательным пальцем. Разглядеть ее не удавалось: мешал клубящийся вокруг тумбы розовый туман, но было впечатление, что она не гипсовая, а настоящая. Не каменным, а могильным холодом веяло от нее.
«Новой религии нужно придать известную внешность, учредить обряды, построить храмы», — звучал в ушах голос Варанкина. Казалось, он объясняет ему, Свечникову, смысл этой картины, нарисованной лучом какого-то скрытого в нем же самом «волшебного фонаря».
Одновременно в розовом столбе проявилась крошечная женщина с пепельными волосами, в зеленой, цвета надежды, хламиде, тяжелыми складками ниспадавшей до самого пола. Ее руки были воздеты к висевшему на одной из граней портрету Заменгофа. Бабилоно, Бабилоно!. — пропела она своим хрустальным голоском. Невидимый хор отозвался ей с неожиданной мощью: Алта диа донно!
Единственным здесь темным пятном был подстеленный под гипсовую ручку на тумбе покров из черного бархата. Свечников понял, что это символ тьмы, окутавшей мир в промежутке между падением Вавилонской башни и созданием эсперанто.
В остальном все краски были ясными и чистыми, без полутонов и оттенков, только белое, розовое, зеленое, опять белое. Повсюду царил свет, вместе с тем атмосфера казалась мрачной, и почему-то возникла мысль, что такой она и должна быть в храме, построенном исключительно из надежды и разума, без примеси низких материй. Недаром в минуту внезапного прозрения, когда под рукой не оказалось ничего, кроме театрального билета, написано было: мозг, изъеденный червями… сердце в язвах изгнило. Это ее мозг, ее сердце. Ее душа стала черна и холодна, как лед.
В комнате было два окна. Вагин сидел возле одного, письменный стол стоял возле другого — так, чтобы свет падал с левой стороны. Вдруг возникло чувство, будто как раз оттуда, слева, на него кто-то смотрит сквозь стекло. Свечников повернулся к окну. Перед домом никого не было, на улице ни души, тем не менее он ясно чувствовал на себе чей-то взгляд и одновременно понимал, что взгляд этот направлен на него не снаружи, а изнутри, из его же собственной памяти. Анализировать такого рода ощущения он не привык, доверять им — тем более, но тревога не исчезала, потому что невозможно было вспомнить, кто и когда так на него смотрел и почему это в нем отпечаталось, чтобы проявиться именно сейчас.
17Новое кресло было с омерзением вышвырнуто в коридор, там и валялось. Поздно вечером из спальни доносился взволнованный шепот невестки, короткие ответы сына, по традиции сохранявшего нейтралитет. Вагин сидел за столом, поставив перед собой фотографию Нади, настраиваясь, как обычно перед сном, подумать о ней и уже зная, что сейчас не получится.
До войны он хранил этот снимок вместе с номером газеты за тот день, когда они зарегистрировались. На четвертой полосе напечатано было стихотворение, посвященное юбилею Дома Работницы:
Товарищ женщина, пораПокинуть дух оцепененья,Пугливость долгого плененьяИ все кошмарное вчера,И за себя стеною встать.Ты равноправна, друг и мать!
Как все, что было написано в рифму и прочитано в юности, Вагин до сих пор помнил наизусть эти стихи вплоть до последних строк: