Мудрецы и поэты - Александр Мелихов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И вот, для всех уступчивейший и деликатнейший, на самом деле он деспот. Глупо, конечно: что значит «на самом деле», если он со всеми и вправду уступчивейший и деликатнейший, со всеми, кроме нее? Вода в графине имеет форму графина, а в стакане – стакана, нужно ли еще спрашивать, какова же она «на самом деле»? На каком «самом» деле? Когда на нее ничего не действует? Тогда вода «на самом деле» имеет форму шара. Старинный вопрос, зол или добр человек по своей природе, тоже похож на вопрос, какую форму имеет вода «по своей природе». И отец так же: со всеми деликатнейший, а с ней идеальный деспот, и все тут, хотя им может помыкать каждый, у кого есть металл в голосе. Она не раз говорила ему, что он стал бы реальным деспотом, будь у него больше власти и умения быть последовательным; на это он молча прятал снисходительную усмешку: эх, молодо-зелено, все-то бы вам кипятиться. По его представлениям, в ней деспотического куда больше: он согласен уступить, он всего лишь желает называть прихоть прихотью, а она не оставляет за ним права даже на пассивное собственное мнение, он не понимает, что даже в этом сказывается ее уважение к человеческому мнению. Она оставляет за ним право любить пряники, но не оставляет права не верить, что она любит «курабье», то есть считать ее либо притворой, либо дурой, неспособной отличить свое желание от веревки, надетой, по его мнению, ей на шею губернской модой.
Она чувствовала, что не только горячность, но даже сама логичность ее рассуждений неуместна по такому поводу, но только злилась на это чувство, – так иногда в драке достается разнимателю: ты бы попробовал потерпеть все это двадцать лет… Думаешь, только с печеньем так? Да он и с самым святым… И отмахивалась окончательно, понимая, что рядом со «святым» всегда ходит истерическая демагогия, но додумывание этого не даст додраться. Успокаиваясь, она потом подумывала, что по упрямству она тоже папенькина дочка. Глядите, какая в ней бескорыстная любовь к истине, и даже не к истине, а к ее пропаганде. Но бескорыстная любовь к истине встречается куда чаще, чем обычно думают. Отец, впрочем, все-таки любит командовать, – что приказать, он не знает, потому что домашние дела его не интересуют, но иллюзия руководства ему нужна: так, иногда видишь, в автобусе мальчишка нажимает на головки винтов и командует: «закрыть двери», когда они уже начинают закрываться. Когда она берет веник, он велит ей подмести, когда замачивает белье – велит постирать.
Говорят, что понять – значит простить. Он простить может каждого, то есть наплевать, но понять – никого. Ему кажется, что понимать другого – означает не перебивать, когда говорит другой, а относиться критически к своим убеждениям – означает излагать их полушутливо и быть готовым в любой момент прервать разговор. А если в интонацию добавлена капля самоиронии и примеры приводятся комически-преувеличенные, то полное беспристрастие достигнуто, идейные противники обеспечены им с рыцарской щедростью. Говорить с улыбкой – значит быть беспристрастным, хотя бесстрастно можно только молчать, а раз ты о чем-то заговорил, значит, был толчок – страсть. Но отец, чуть услышит в голосе оживление, глохнет окончательно – молодо-зелено. Говорить нужно, подобно оракулу: не ты говоришь, а божество вещает из тебя, ты лишь посредник между Истиной и слушателем. Он никогда не скажет: я этого не хочу, а разве лишь: нам этого не надо. Самый большой либерализм при этом – шутливая интонация. К тому же, если говорить шутливо, становится похоже на то, что всерьез ты так не думаешь, а хочешь немножко пощекотать собеседников для веселого препровождения времени, и тебе охотно прощают такое невинное и остроумное чудачество, только шутливо же погрозят пальцем. Но, кстати, он и в самом деле всерьез так не думает. В самом деле он думает, что нечего думать, а надо выполнять что положено. А положено ох как многое, ох как скрупулезно регламентированное! С какого конца разбивать яйцо, как писать стихи, сколько сахара класть в чай, как организовывать посевную, как застилать кровать, какую носить прическу, как управлять государством, как пришивать пуговицы, как распределять обязанности в семье, какие танцы танцевать, на ком жениться и с кем разводиться (ни с кем). На одну переписку свода его законов ушло бы несколько десятилетий. Но он добрый человек и никого не хочет обижать. Пусть уж живут как хотят. Хоть и неправильно. Собственный жизненный путь при всей его извилистости кажется ему сконструированным твердо и целесообразно. Как штопор. Если он случайно пообедал в какой-то столовой, то это лучшая столовая в городе и в ней только и следует обедать.
Между тем все его считают умным, тонким и деликатным, потому что он много читает и никому не возражает, разве что в том смысле, что жизнь сложна, поэтому трудно решительно осудить кого-нибудь. Это амплуа всем по душе: ах, Борис Дмитриевич, вы каждому найдете оправдание! Он по природе, видимо, неглуп, и оправдания его иногда бывают неожиданны, но все это притворство, – что бы ему не попритворяться и с ней! – а думает он, что ничего там сложного нет, кроме распущенности и уклонения от обязанностей, но сказать вам этого нельзя, да и не мое это дело, только неприятностей наживешь, ведь вы такие закоренелые лодыри, пьяницы, обманщики и распутники, что исправит вас одна могила, вы и слушать не станете, только озлобитесь, так лучше уж кину вам кость, скажу, что у вас есть какие-то сложности и затруднения. Он, так сказать, умен из вежливости. С ней же притворяться он считает излишним, а может быть, и нечестным. Может быть, он не притворяется с ней потому, что считает ее не чем-то отдельным, а частью себя.
Читает он много и целенаправленно, в основном по вопросам морали: долг, совесть, труд, семья, – но интерес его к этим вопросам не означает, что он ищет в них чего-то нового: он как бы готовится к собранию, на котором его мнения будут поставлены на голосование, и делает из книг только те выписки, которые «за». На целые книги он не ссылается, поскольку в них на одной странице бывает «за», а на другой чуть ли не «против» или что-то в этом роде. Он в огромных количествах делает выписки из них и выписки эти содержит в идеальном порядке. Он называет это – отделять золото от примесей. Золотоносные пласты разной щедрости – от Библии до «Крокодила».
Это основное чтение, но есть и побочное: чтение тех, которые «против» или воздержались. Этих он судит строго, хотя сам же считает любые суждения, выходящие за служебные рамки судящего, дерзостью, близкой к распущенности. В побочном чтении он в лучшем случае находит ничтожество, и притом вредное, поскольку оно отбивает вкус к нужному. У лириков он не находит лиризма, у юмористов – юмора, у публицистов – гражданственности, а у моралистов – нравственности.
Новых мнений он, конечно, не приобретает, поскольку выбирает только то, что ему по вкусу, но стилевое влияние выступает явственно. Если у него в речи встречаются разные «и я полагаю, что это нехорошо», «в неприлично обтягивающей одежде», «едят и пьют то, что вкусно» – значит, недавно читал Толстого. Заметно, когда он читает Добролюбова, когда областную газету, а когда Черкасова – это его любимый критик. Он отыскивает и прочитывает каждую черкасовскую статью и после целую неделю говорит с благородной горечью, чеканно и непреклонно, иногда вставляя мрачные сарказмы; непреклонно задиктовывает – только успевай записывать, а то повторять он уже не станет; не расслышал чего-то – пропало, он уже задиктовывает другой абзац: «Нет, да и не может быть» – вот ведь как, знает не только то, что есть и чего нет, но и то, что может быть, а чего не может быть. Никогда не подумала бы, что на свете столько безусловных истин. Черкасова отец воспроизводил лучше всего: как и у Черкасова, основную роль играл у него не смысл, трудноуловимый, но вместе с тем как будто слышанный сотни раз, а интонация, ритм, подбор слов. Смысл, и без того малозаметный, совершенно растаптывался суровой поступью слов: непростительно, нескромно, наставник, неблаговидно, мелодраматическая подтасовка фактов, самокопание, самолюбование, трагикомедия антитворческой индивидуальности, кажущаяся наивность, оборачивающаяся продуманной концепцией, опыт времени и эгоцентрической личности, – поступью, лишь иногда смягчающейся горькой отрадой слов: большой мастер, взыскательный художник, славный пример, крупный талант, уроки классиков, жажда совершенства, трудный и справедливый закон жизни, поучительная драма. Чувствовалось, что он смертельно устал от необходимости быть постоянно беспощадным, но дух его не поколеблен. Отец выписывал из Черкасова и зачитывал ей за обедом лишь немногие афоризмы, но такие, от которых кусок останавливался в горле. Запомнить и повторить их было невозможно, но если попытаться восстановить их по оставшемуся впечатлению, получалось что-то вроде: «Неизмеримо трудно, раскрывая лишенную заданности взаимосвязь явлений, не стереть зыблющейся грани между истиной и правдой, между единым и разобщенным, поскольку право на заблуждение не есть право на ошибку. В соотношении этой проблемы с извечным вопросом о взаимоотношении красоты, истины и добра как раз и прослеживается духовная связь времен и ответственность поколений. В этом и заключается подлинный историзм. Но и факт не самодовлеющ».