Капкан супружеской свободы - Олег Рой
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Дни шли за днями, незаметно перетекая в недели. Май сменился июнем, по городу полетел белый пух, небо ласково засинело в редких просветах между московскими высотками, летнее тепло окончательно вошло в свои бесспорные, хоть и недолгие, права, а Соколовский все еще бездельничал, оставаясь в добровольном заточении, хотя физическое его самочувствие давно пришло в норму. Читая и перечитывая любимые книги, играя в шахматы с милейшим эскулапом Валерием Васильевичем, целыми часами бродя по тенистому парку, окружавшему клинику, он словно пытался усмирить, «затетёшкать» свою душевную боль, лаской и нежностью уговорить ее отпустить своего пленника на волю. Он мысленно разговаривал со своей бедой, как с капризным младенцем или норовистым скакуном, он сжился и почти сдружился с ней. Но, может быть, подсознательно не желая расставаться с ней окончательно и даже подозревая, что его беда — последнее звено, связующее с теми, кого он любил, Алексей все-таки хотел вновь почувствовать себя прежним. Прежним, то есть тем сильным, стойким, отважным и в меру циничным Соколовским, каким был когда-то.
А для этого все средства казались ему хороши. Лечиться? Будем лечиться. И он горстями продолжал глотать антидепрессанты, которые поначалу выписал ему лечащий врач, пока, наконец, сам Валерий Васильевич решительно не поставил на этом точку: «Э нет, батенька! Хватит химии, хватит!..» Водные процедуры, массаж, тренировки? И он честно исполнял все предписанное, вызывая изумление медперсонала своей дисциплинированностью и даже некоторым занудством в приеме процедур. Что там еще — так называемые радости жизни?… Ради бога, он станет и гулять, и общаться с коллегами по несчастью, и даже разгадывать идиотские кроссворды…
Он даже переспал сгоряча с хорошенькой сестричкой Катенькой; для него это был акт самоутверждения, акт возвращения к живой жизни — все, что угодно, но только не акт любви. Тело его при этом действовало вполне исправно и выполняло все заложенные природой функции, как это и полагается здоровому мужскому организму. Но душа и сердце не просто молчали — они вообще не подавали признаков жизни, ни единым движением чувств не отозвавшись на то, что было для них, по-видимому, лишь разновидностью акробатики. К счастью для Соколовского, Катюша оказалась не из тех девушек, для кого подобные экзерсисы могли означать нечто серьезное; у него вообще осталось ощущение, что в постели медсестричка просто добросовестно исполняла свои должностные обязанности, «ставя» больному еще одну прописанную врачом процедуру — так деловито, легко и профессионально она действовала. И, быть может, в иные времена Алексея бы это задело, он постарался бы выяснить, почему женщина, обнимающая его, в то же время так равнодушна к нему. Но, бог ты мой, не все ли равно это было ему сейчас!.. Тем более что, какие бы усилия он ни предпринимал, как бы ни усердствовал в «возвращении к жизни» (так называли все происходящее врачи этой дорогостоящей и престижной клиники), все было напрасно: прошлое не хотело отпускать Соколовского.
Он просыпался ночью оттого, что ему казалось: плачет Татка. Маленькая Татка, заболевшая однажды тяжелым гриппом и получившая кучу всевозможных осложнений. «Ушко болит!» — захлебывалась она в безутешном плаче, и отец, не в силах слышать этот плач и что-либо изменить в ситуации, выскакивал из комнаты и запирался в ванной, истово упрашивая Господа переложить эту боль с детских плеч на его собственные… А наутро малышка уже улыбалась — дети быстро забывают о своих страданиях, — и Алексей закармливал ее мандаринами и медом, немного посмеиваясь в душе над собственной ночной паникой. О, он верил в Бога по-прежнему — но верил именно так, как это делает большинство из людей, обращаясь к молитвам только в минуты отчаяния и пытаясь заключить что-то вроде сделки с Господом: «Помоги мне сейчас, и уж я больше никогда не забуду тебя…»
В другую ночь он просыпался не от странного грустного плача, а, напротив, от слишком яркого и счастливого сна. Синее море, желтый песок, Ксения, выходящая из воды, улыбающаяся и посылающая ему воздушный поцелуй. Он бежал к ней с полотенцем, они, смеясь, падали под огромный, пестро раскрашенный зонтик, и небо качалось над ними, как купол бессмертного аттракциона, и солнце било в глаза, а вкус поцелуя на губах смешивался с острым привкусом морской воды и знойной сухостью южного ветра…
И еще одно воспоминание — теплое, легкое и беззвучное, как произнесенное одними губами: «Я люблю тебя…» Вечер, дача, зажженные свечи и отблеск каминного огня на волосах дочери. Господи, сколько же ей тогда было лет? Он судорожно принялся складывать в полусне арифметику только ему одному известных чисел: это было до… но уже после… Да-да, Татке было, наверное, одиннадцать. Они сидели вдвоем у камина, и Алексей говорил ей, что значит для него — да и для всех людей в целом свете — таинство огня. Она слышала, конечно, к тому времени уже легенду о Прометее, и отец не стал повторять дочери давно известное, затрепанное и привычное… Он сочинил для нее свою сказку — о маленькой девочке, оставшейся последней хранительницей огня на земле и сохранившей этот огонь для всех будущих поколений. Соколовский так увлекся сочинительством вслух, что даже не сразу заметил: его единственный слушатель оказался настолько благодарным, что умудрился заснуть под ласкающие интонации приглушенного отцовского голоса. И, держа в объятиях привалившуюся к нему во сне Татку, ощущая ее драгоценную тяжесть, ее сонное дыхание и тепло, он возблагодарил тогда небеса за то, что есть у него это чудо, смысл его жизни, самое дорогое его достояние — лучшее, что дала ему жизнь…
И что, скажите на милость, он должен был теперь делать с этими ночными пробуждениями? С этими воспоминаниями, молитвами, утраченным теплом, тем достоянием, которое потерял? Что он мог еще придумать вместо дурацкого, бессмысленного лечения, поставившего его на ноги, превосходно укрепившего его физические силы и при этом ни на грош не добавившего ему моральных сил и желания жить? Что он должен был отвечать врачу, озабоченно выговаривающему ему: «Да-с, подзадержались вы у нас, Алексей Михайлович… Поймите меня правильно: вы щедро оплачиваете свое пребывание у нас, и мы готовы предоставлять вам свои услуги так долго, как это потребуется. Но для вас было бы лучше выйти из клиники, вернуться к нормальной, полноценной жизни. Заняться работой, наконец. Вы вполне уже способны на это, поверьте нашему опыту…»
Он кивал, выторговывая себе еще неделю в этом больничном раю.
— Наверное, вы правы. Ну что ж, работа так работа…
Может быть, она все-таки станет тем клином, которым сможет вышибить другой, измучивший его клин, накрепко засевший острием в его сердце?
Пора было действительно браться за дело.
Как вскоре выяснилось, возможность заниматься любимой некогда работой зависела теперь уже не только от одного его желания, возможностей и сил. Соколовский как-то вдруг разом сообразил, что давным-давно не видел у себя в палате никого из театра. Со своим помощником Володей Демичевым он разговаривал по телефону в последний раз несколько недель назад, когда твердо и окончательно отказался ставить «Любовь роковую» и попросил того заниматься пока текущим репертуаром, не предпринимая никаких революционных изменений в политике театра. Демичев был явно огорчен решением шефа, но не стал настаивать и, коротко пожелав ему скорейшего выздоровления, совсем пропал с горизонта. Лида больше ни разу не беспокоила бывшего любовника ни звонками, ни личными появлениями. Поток посетителей — знакомых, коллег, друзей-соперников из актерской гильдии, — бурно плескавшийся у постели Алексея в первые, самые тяжелые дни его болезни, как-то разом вдруг обмелел, когда его пребывание в клинике перевалило за месяц. Теща Нина Пантелеевна и сводная сестра Вера добросовестно навещали его каждую неделю, однако он никогда не был близок с этой женской, дальней половиной его семейного клана и потому сам постарался свести их визиты к минимуму. Телевизор в своей дорогой одноместной палате он никогда не включал; прессой особенно не интересовался — не до того ему было в тяжкие дни… Так что теперь, предприняв, наконец, героическое решение выбираться из клиники и начинать жить заново, он с некоторым изумлением обнаружил вокруг себя довольно ощутимый вакуум, нарушаемый ежедневно одним лишь безусловно преданным и трогательно-заботливым Сашей Панкратовым.
Именно Панкратова Алексей и попросил принести ему все, что тот только сумеет обнаружить на газетных развалах из прессы «культурного» ряда за последний месяц — «Литературку», «Культуру», «Театральную жизнь», «Эстраду» и прочее, прочее, прочее… Друг посмотрел на него как-то странно, однако пожелание выполнил. И теперь Соколовский сидел, обложившись распахнутыми, еще пахнувшими свежей типографской краской страницами, тупо глядя на статьи, где упоминался его театр, и пытаясь разобраться в том, что же, собственно, происходит.