Дневник горничной - Октав Мирбо
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он за религию… потому что… в конце концов… вообще… словом — он за религию…
— Пока во Франции не будет восстановлен прежний культ религии… пока не заставят всех ходить к обедне и к исповеди… ничего порядочного не будет, ей-Богу!..
В своем чулане при конюшне, он развесил портреты папы и Дрюмона; в комнате — портрет Деруледа; в маленьком амбарчике — портреты Гэрена и генерала Мерсье… отъявленных прохвостов… патриотов… настоящих французов!.. Он тщательно собирает все антисемитские песенки, все раскрашенные портреты генералов, все карикатуры подобного рода… Ибо Жозеф — яростный антисемит… Он состоит членом всех религиозных, военных и националистских обществ департамента.
Когда он говорит о евреях, глаза его начинают мрачно сверкать, в движениях проглядывает кровожадность зверя… Вечно у него один и тот же припев:
— Пока хоть один жид останется во Франции… ничего не будет.
И прибавляет:
— Ах, если бы я был в Париже… Милосердый Бог!.. Я бы убивал… поджигал… потрошил этих проклятых прохвостов… В Месниль-Руа, небось, боятся показаться, мошенники… Они знают, где что можно… христопродавцы…
За одно он обрушивается и против франк-массонов, «свободомыслящих», протестантов всякого вида, разбойников, никогда не заглядывающих в церковь, — впрочем, ведь это все переодетые жиды… Он не клерикал, он просто за религию, вот и все…
Что касается гнусного Дрейфуса[4], пусть он осмелится вернуться во Францию с Чертова острова… Ну нет… Относительно же этого поганца Золя, Жозеф усиленно советовал бы ему не приезжать в Лувье, где, как говорят, он собирается прочесть лекцию… Ему придется скверно — Жозеф за это ручается… Этот подлый мошенник, Золя, который за шестьсот тысяч франков продал всю французскую и русскую армии немцам и англичанам!.. Это не выдумка… не сплетня, не вздор: нет. У Жозефа есть на то доказательства… Он знает это от пономаря, а тот от священника, а этот от епископа, епископ от папы… а папа от Дрюмона… Ах! Пусть жиды попробуют показаться в Приерё, они найдут в погребах, в конюшне, в сарае, в амбаре, на лошадиной сбруе, повсюду, слова, написанные рукой Жозефа: «Да здравствует армия и смерть жидам!». Марианна, от времени до времени, поддерживает кивком головы или молчаливым жестом эти пламенные филиппики… Без сомнения, республика тоже ее разоряет и срамит… Она тоже за диктатуру, за попов и против жидов… о которых, впрочем, она ничего не знает, кроме того, что им чего-то, где-то, не хватает.
Понятно, я тоже за армию, за отечество, за религию и против жидов… Кто из нас, прислуг, не исповедует от мала до велика этих завзятых доктрин?.. Можно говорить о прислугах что угодно… У них есть много недостатков, возможно… но нельзя им отказать в том, что они — патриоты… Политика, конечно, не мое дело и наводит на меня сон, и все-таки, за неделю перед отъездом сюда наотрез отказалась поступить горничной к Лабори… И все мои товарки, находившиеся в этот день в бюро, тоже отказались:
— К этому мошеннику?.. Ну, извините! ни к жисть!..
Впрочем, если меня спросить серьезно, я не знаю, почему я против жидов; когда-то я даже служила у них, в то время, когда это еще можно было., не роняя своего достоинства… В сущности, я нахожу, что жидовки и католички — одной породы, одинаково развратны, одинаково скверные характеры, одинаково дрянные душонки… По моему, они одной породы, и разница религии здесь ни при чем… Пожалуй, жидовки больше задирают нос… Любят пускать пыль в глаза… Больше заставляют уважать свои деньги… Несмотря на то, что рассказывают об их скупости и хозяйственности, я утверждало, что жить у них совсем не плохо, и что в некоторых еврейских домах жизнь гораздо привольнее, чем у католиков.
Но Жозеф ничего не хочет слушать… Он упрекнул меня, что я плохая патриотка, не настоящая француженка, и, предсказывая будущие избиения, изображая, как он будет разбивать жидам черепа и выпускать кишки, отправился спать.
Тотчас же Марианна достала из буфета бутылку водки. У нас явилась потребность подкрепиться, и мы заговорили о другом… Марианна, которая день ото дня становится все откровеннее, рассказала мне свое детство, свою тяжелую молодость, как она, служа нянькой у табачной лавочницы в Кане, спуталась с докторишкой… совсем еще мальчиком, худеньким, слабым, беленьким, с голубыми глазами, и маленькой бородкой, маленькой, шелковистой… ах! какой шелковистой!.. Она забеременела, и лавочница, которая сама путалась с целой кучей народу, со всеми унтерами гарнизона, прогнала её от себя… Совсем еще молоденькая, она очутилась на мостовой большого города с ребенком в брюхе!.. Ну, и познала она нищету — у «друга»-то капиталов не было, и она бы, конечно, околела с голоду, если бы докторишка не достал ей при факультете забавного места…
— Ну-да, Бог мой… говорила она… я умерщвляла кроликов… приканчивала морских свинок… очень было забавно…
И при этом воспоминании на толстых губах Марианны появляется странно-меланхоличная улыбка…
После минутной паузы я спрашиваю ее:
— А младенец?.. что с ним сталось?
Марианна делает неопределенный жест в пространстве, точно раздвигая облака, за которыми почивает ее ребенок… и отвечает раздерганным от водки голосом:
— Ну… как вы думаете… куда бы я с ним делась. Бог мой?..
— Значит, как морские свинки?..
— Да, так…
И она снова опрокидывает стаканчик…
Мы поднялись в свои комнаты, немного навеселе…
VII
6-ое октября.
Окончательно наступает осень. Морозы подкрались нежданно; последние цветы в саду почернели. Георгины, бедные георгины, свидетели любовного конфуза барина, погибли; погибли также и высокие подсолнечники, достигавшие до кухонной двери. На оголенных клумбах осталось только несколько тощих гераней, да кое-где пять-шесть кустов астр, склоняющих в предсмертной агонии к земле свои головки, подернутые синевой смерти. В цветниках капитана Можера, которые видны через забор, царит настоящее разорение и все растения приняли оттенок увядания.
Деревья начинают желтеть и обнажаться, небо пасмурно. В продолжение четырех дней нас окружал густой, серый туман, пахнущий копотью, который не рассеивался даже после полудня. Сейчас идет дождь, ледяной, колючий, подгоняемый взрывами отвратительного северо-западного ветра.
Ну, и живется мне не весело… В моей комнате волчий холод. Гуляет ветер, проникает дождь через щели крыши, особенно около двух окошечек, распространяющих скудный свет по мрачной лачуге. Непрестанно слышатся различные звуки: то треск сорванных черепиц, то порывы ветра, от которого содрогается крыша, скрипят половицы и визжат петли… Несмотря на необходимость ремонта, мне еле удалось, ценой невероятных усилий, добиться от барыни, чтобы она позвала, вчера утром, кровельщика… И я еще не решаюсь попросить себе печку, хотя чувствую, зная свою зябкость, что не смогу прожить зиму в этой убийственной конуре… Сегодня вечером забаррикадировала от дождя и ветра окошки старыми юбками. Этот флюгер, находящийся над моей головой, беспрестанно вертится на своем ржавом стержне и моментами, по ночам, его визг напоминает мне голос барыни, звенящий по коридору.