Горькая луна - Паскаль Брюкнер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ибо этот поцелуй сам по себе был ничто в сравнении с последующим — с той глупой банальностью, которая именуется совокуплением. Из трусости, часто, я уступал. Давил свои губы о ее рот, как давят сигарету в пепельнице, и мы сливались в одно, она — с решимостью извлечь максимум удовольствия, я — стремясь отделаться поскорее. Я закрывал глаза и нехотя исполнял свои супружеские обязанности. Ко мне вернулась подростковая привычка — считать в уме. Я устанавливал лимит, например 1000 или 2000, и считал по частям в 200, медленно, имитируя аллюр рысака и меняя позу после каждой части: числа были свидетелями моей скуки и позволяли скоротать время. Достигнув установленной цифры, я кончал несколькими резкими толчками. Грубое потрясение чувств отнюдь не побеждало пресыщенность, но каждый раз санкционировало ее. Иногда я призывал на помощь образы других женщин, чтобы исполнить свою повинность, однако подмена длилась недолго, ибо реальность не давала забыть о себе. Впрочем, со временем пыл мой совсем угас: я больше не прикасался к ней и предписал ей целомудрие от утомления.
И вот мне стала привычной до тошноты часть созданной мной самим мифологии — необычность Ребекки, которая прежде ужасала меня в той же степени, как опьяняла. Я угадывал в ней все, она лишилась способности удивлять меня: выходки, хитрости, капризы, которыми она пользовалась, чтобы околдовать меня, утеряли надо мной власть. Чары опали, как продырявленный мяч, оставив после себя смехотворный остов трюка. Кроме того, ее безмолвная красота больше ничего во мне не пробуждала: гримасы, вздохи, кокетливые позы — то, от чего у меня захватывало дух, теперь безмерно раздражало.
Ребекка все усложняла, поскольку тщательно исследовала каждый уголок той клетки, которую именовала страстью ко мне; но сама она сложной не была — и, занятая исследованием лишь этих уголков, не могла предложить мне никакой тайны. Не способная к творческому порыву, она высушивала себя злосчастным анализом собственных чувств.
Человеку прощаешь все, говорил я ей, вульгарность, глупость, но только не скуку.
Если в административной сфере долголетняя служба дает преимущества, то в любовной представляет собой гандикап: продвижение здесь идет в обратном порядке. В сущности, я смертельно томился возле нее. Скука же — спутница, с которой миришься только в одиночестве, ибо в такие проклятые минуты не хочешь иметь свидетелей, чтобы на них не запечатлелся этот позорный облик. Рядом с Ребеккой дни казались мне невыносимо долгими: каждый приносил одни и те же страхи, одни и те же тяжелые мгновения, удручавшие нас в определенные часы с изнурительной регулярностью. Вы не замечали, что отсутствие событий своей безмятежностью разлагает нас так же, как самые жестокие катастрофы? Чтобы ускользнуть из дома, я бегал по кафе, кружкам и лекциям, изобретал коллоквиумы и свидания, ибо каждая минута, вырванная у нашей совместной жизни, доставляла мне величайшую радость. Монотонность подобных вечеров — те же друзья за теми же столиками, разглагольствующие на те же темы, выдвигающие те же бесполезные прожекты с тем же отсутствием энтузиазма, те же шуточки, изжеванные теми же ртами, — все осточертело мне до такой степени, что я ощущал звериное, подростковое желание бежать. Я не мог уже вести эту размеренную пустую жизнь — столь банальную, столь легковесную и одновременно столь тяжкую, мне хотелось чего-то динамичного, активного, бурного, сам не знаю чего. Это топтание на месте, эти крохотные события, эти жалкие истории очаровывали Ребекку: она называла их «перипетиями нашей жизни вдвоем».
Я безошибочно узнавал в ней симптом семейной пары: чем меньше живешь, тем меньше хочется жить. Супруги — это сиамские близнецы, для которых Вселенная, какой бы она ни была мирной, наполнена страхами и угрозой беспорядка. Поэтому они разрешают себе лишь такое дерзновение, как включить телевизор, надеть тапочки, сесть за стол. Меня же меньше страшила уверенность в неизбежности смерти, чем неуверенность в подлинности жизни: я ненавидел эту ауру утонченной боязливости, исходившей от нашего дуэта, мы были уже не месье и мадам, а Трус и Трусиха. Разве мало нам твердили, что любовь несет в себе принцип беззакония, неистребимый дух преступления? Я видел тут лишь благоразумие, конформизм, почтительность, опасливость, укрывшиеся под красивым наименованием чувств, и законные страсти любовью не называл. Я знал, что девизом мелких буржуа — «мой стакан мал, но я пью из своего стакана» — руководствуются те любовники, которые остаются вместе за неимением лучшего. Любой нежный супруг, любая чистая подруга тут же отказались бы от скудного моногамного бульона, если бы им обеспечили постоянную смену партнеров и обновление любовного материала. Редкие исключения лишь подтверждают незыблемость этого правила. Вы сами, Дидье, ведь вы любите Беатрису, но если бы другая — более красивая и предприимчивая — предложила вам себя, разве вы тут же не бросили бы ее? Вы протестуете? Тогда объясните мне ваше влечение к Ребекке.
Что такое пара? Отказ от существования в обмен на безопасность, неприглядный лик законной любви. Это замкнутое пространство, делающее банальными людей, меньше всего склонных к банальности, придает тяжеловесность самым подвижным. Я видел вокруг себя тех, кто погружался в посредственность, старел в своем смирении, терял по одному все устремления юности ради топкой тины семейного диктата. Я видел смелых мужчин, свободных женщин, которых совместная жизнь расхолаживала, обесцвечивала — в паре их острота притуплялась. Я ненавидел мимикрию сожителей, их готовность принять изъяны законного брака, их липкое соучастие вплоть до измены, которая их еще больше сплачивает. Ни один из моих друзей не избег этой слащавости, и в каждом я узнавал гримасничающий образчик моего положения.
Я не сумел уклониться от уверенности, что подлинная жизнь обретается в другом месте, вдали от подлых уловок домашнего очага и добродетельных глупостей безумной любви (которая, в сущности, являет собой верх безразличия, ибо цель ее — сделать терпимым на веки вечные общество одного и того же человека). Меня выводила из себя мысль, что я обречен тащить за собой эту дряблую связь в бесконечный мрак исковерканного существования. Мне хотелось бросить Ребекку по-змеиному: пусть в руках у нее трепыхается кожа, и это буду уже не я, не Франц, который слинял, оставив ей оболочку, где сам больше не живет.
Ребекку мои планы приводили в отчаяние, она чувствовала, что я готов любить кого угодно, кроме нее. Любая женщина в ту пору мне казалась лучше просто потому, что она была другой. Прозябая вечерами в семейном застенке, я порой говорил себе: люди должны меня видеть, я должен бывать всюду, я не могу торчать взаперти, как костюм хорошего покроя, надежно закрытый в шкафу. Я стал, как прежде, высматривать девушек на улице, в метро, заговаривать с ними: меня ослепляли их лица, поскольку в каждом таился ключ к головокружительно новому миру. Ребекка не могла понять такой перемены: полагая свою красоту признанной раз и навсегда, она постоянно сравнивала себя с самками, которых я вожделел, и, естественно, всячески умаляла их достоинства.
— Если ты должен мне изменить, пусть хотя бы с той, что красивее меня!
Я отвергал подобную сделку:
— Ты для меня не красива и не уродлива, ты всегда одинакова, и это постоянство удручает. Будь все женщины земли такими уродками, как хотелось бы тебе, я все равно волочился бы за ними, просто ради удовольствия что-то изменить, насладиться вкусом другой кожи. Истинная красота — это наслаждение числом, она таится в разнообразии телесных воплощений, во множестве лиц: самые красивые женщины те, кого еще не знаешь.
Я отдал бы два года совместной жизни за одно из захватывающих дух мгновений, когда незнакомка, прежде вами пренебрегавшая, которую вы долго интриговали пристальным взглядом, вдруг начинает смотреть на вас, вступает с вами в любострастную дуэль глаз. Затем, когда эта обольстительница вам улыбается, с губ ее — внезапно восхитительных — слетает невнятное слово, столь сладкое и нежное, что к горлу подступают рыдания: зов самого романа.
Мужчины большей частью смотрят, как мимо них идут женщины, которых они желают, но никогда не получат, — и смиряются с этим. Меня же оставляла безутешным каждая из таких мимолетных прохожих: это была рана, истекавшая кровью. Упущенные возможности причиняли мне боль, подобно тому как у инвалида ноет ампутированная рука. Я ходил по бульварам, клубам и кафе со смутной алчностью, с детским вожделением ко всем этим телам, принюхиваясь к запаху подрагивающей плоти, как зверь, который чует близость воды или добычи. Я ощущал голод, словно каторжник, двадцать лет не знавший любви. Для меня Ребекка не имела уже ни прелестей, ни форм, она стояла вне наделенного полом человечества, была макетом живых существ до их разделения на мужчин и женщин.