Динарская бабочка - Эудженио Монтале
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— У-у-у!
— А знаешь, вблизи они совсем нестрашные. Бедные мышки с перепончатыми крыльями. Питаются комарами, зла никому не причиняют. Моя жертва, к несчастью, не сразу умерла, она пищала… совсем как эта. (У-у-у!) Не плачь, сейчас придет другая тварь, портье. Дадим ему два-три шиллинга, может, больше, смотря сколько времени займет охота. Не плачь, это не такие уж большие деньги. Подожди, дай вспомнить: нет, это не вторая, а третья летучая мышь в моей жизни. Про первую ты теперь знаешь, вторая… только не обижайся, это, пожалуй, ты, третья влетела сюда сегодня вечером, и какой прием мы ей оказали? Бросаемся на нее с журналом, тапком, ковром: еще немного, и ее, уже и без того чуть живую, прикончат веником. Не знаю, хорошо ли это, не знаю… не знаю. (У-y, у-у!) Да не реви ты, это я так, только говорю. Посмотрим, что можно сделать. Лучше всего поймать ее и аккуратно выпустить в окно. Если бы она опять залетела в корзину, я бы вышвырнул корзину вместе с ней в окно. Гм, гм. Дай мне подумать…
Он плюхнулся на кровать, сунул голову под сбившиеся одеяла, так что она оказалась рядом с ее головой.
— А вдруг это мой отец, — шепнул он ей в ухо, — вдруг у него возникло желание проведать меня.
Она с криком сбросила одеяла и подушки и села на кровати. На мгновение она забыла о черном существе, которое билось в плафоне.
— Ты сумасшедший, — сказала она, уставившись на него. — Самый настоящий сумасшедший. Давай накинем что-нибудь и спустимся вниз. Нам поменяют номер, а мы пока погуляем в саду. Сейчас тепло и внизу никого нет. Я сама поговорю с ночным портье. Твой отец — летучая мышь? С чего ты взял?
— Не знаю, — говорил он чуть не плача. — Это единственное живое существо, которое я убил, единственное, не считая, понятно, мух и муравьев. Отец очень расстроился. Думаю, он иногда возвращается, в том или ином обличии, чтобы проведать меня. «Встретимся в другом месте, — сказал он мне за день до смерти. — Ты слишком глуп, чтобы выжить в одиночку. Не бойся, я что-нибудь придумаю, я тебя не оставлю». Но я его почти забыл. Лишь иногда, когда вижу летучую мышь, я целюсь в нее пальцем — паф! — и вижу, как она падает, будто тряпка. И тут же вспоминаю о нем…
Он направил палец на плафон, и оттуда тотчас выпорхнуло испуганное «чудовище», ударилось о потолок и вылетело в окно, за которым его поглотила удушливая тьма. Женщина, вскрикнув, снова зарылась в подушки. Одновременно кто-то постучал в дверь.
— Наверно, это портье, — сказал он, поспешно закрывая окно, и громко крикнул: — Одну минуту! — Затем шепотом: — Посмотри, нет ли у тебя полкроны, немного серебра, много не надо, этот болван ничего не сделал.
Он взял монетку, открыл дверь и долго разговаривал в коридоре. Она бросила панический взгляд на переставший качаться плафон и подумала о ресторане с черными крыльями на вывеске, но тут вспомнила, как несколькими годами раньше желание побывать на «Летучей мыши» Штрауса спасло ей жизнь, уберегло от бомбы, разрушившей ее дом, и, судорожно смеясь, бессильно откинулась на топорщившиеся горбом одеяла.
АНГЕЛОЧЕК
В темноте неожиданно раздается фантастический, напоминающий легкую дрожь систра, звук, исходящий из недр чемодана. Чтобы уловить его, нужно не спать и очень внимательно прислушиваться: достаточно вздоха, зевка, скрипа кровати, мягких шагов в коридоре, чтобы заглушить этот звук, и тогда он смолкнет, не услышанный. Но такого почти не бывает. В половине девятого утра, даже в самые мрачные зимние дни, когда гостиница говорит еще сонными голосами, он и она, проснувшись заранее, ждут звонка маленького будильника марки «Ангел», который они держат в чемодане из свиной кожи. Будильник квадратной формы, лежит он в изящном красном футляре; если его поставить на тумбочку, он будет светиться ночью, потому что стрелки у него фосфоресцирующие. Но мужчина не выносит тихого тиканья этого маленького механического сердца, а женщина не любит назойливого свечения в четверти метра от себя. Оно привносит в комнату нечто призрачное, soupçon[129] призрачности, как она говорит, к которой ей так и не удалось привыкнуть. И потом лучше дать времени возможность идти, не проверяя его ход каждую секунду. Остается одно — похоронить Ангела на дне чемодана и ждать с открытыми глазами, когда он вас разбудит. Редко бывает, чтобы они оба проспали и не услышали его звонка. Мужчина страдает бессонницей, а женщина вообще мало спит. Как же такое может случиться? А случись — начинается выяснение причин, носящее далеко не мирный характер.
— Противный Ангелочек, — говорит мужчина, встряхивая красный кожаный футляр и поднося его к уху. — Ты это нарочно? Что, голос пропал? А может — и он поворачивается к жене, — может, ты забыла его завести?
— Я завожу его вот уже двадцать лет, каждый вечер в одно и то же время. Бывает, по два раза встаю, чтобы проверить, завела ли. Наверно, он звонил, когда ты храпел. У него слабый голосок, сам знаешь, удивительно, что, старея, он совсем не осип. Но если прислушиваться, его прекрасно слышно.
— Я храпел? — возмущается он, отнимая от лица электрическую бритву. — Ты что, забыла, что в четыре часа я уже не сплю? Может, он звонил, когда три негритянки из соседнего номера устроили обычный базар. Или ты не слышала? Эти «Паприка Систерс» возвращаются под утро и — спасайся, кто может! Аж стены дрожат.
— Сегодня они вернулись в четыре, — говорит она, протирая полой рубашки стекло Ангелочка. — А ребенок звонил около девяти. Непонятная история.
Постучав, входит официант с двумя чашками кофе и газетой, похоже, набитой новостями. После его ухода двое в номере некоторое время молчат. Мужчина водит надоедливо жужжащей бритвой по шее. Затем выдергивает вилку из розетки, растягивается на постели и разворачивает газету. Минуту спустя, словно очнувшись от сна, он спрашивает:
— Ребенок? Какой еще ребенок? Это идиотизм — называть ребенком старый осипший будильник. Ангел не ребенок, а часы.
— Ты сам говорил, что он нам как сын. Он ездит с нами уже больше двадцати лет. Я запрещаю тебе обижать его.
Она берет Ангелочка, целует, бережно кладет в чехольчик из шотландки и убирает чехольчик в чемодан.
— Хватит! — раздраженно говорит он. — Сколько можно? Выдумка с детьми безвкусица, очередное проявление инфантилизма. К черту сумеречные настроения! Жизнь становится все труднее. Нужно думать о конкретных вещах, иначе нельзя. Хочешь, попробуем? Начнем с сегодняшнего утра, прямо сейчас и начнем.
— Давай попробуем, — покорно вздыхает она.
Но он уже пробегает заголовки газеты.
— Надо же, — говорит он, помешивая кофе. — Умер Блэкки Хэлиган, герой боевых действий на Тихом океане, раненый и награжденный за воинскую доблесть. Знаешь, кто это? Почтовый голубь, который спас жизнь трем сотням человек.
— Хорошее начало для нашего уговора, — усмехается она. — Надеюсь, ты не собираешься обсуждать со мной, начнется ли война и был ли кардинал Миндсенти[130] в состоянии наркотического опьянения или нет; не хватает еще, чтобы ты объяснил мне, что такое атлантические принципы. Нашел повод расстраиваться: подумаешь, какого-то голубя не стало.
— Наш уговор может вступить в силу и через полчаса. Черт побери! Если тридцать лет молоть всякую чепуху, невозможно вдруг взять и остановиться. Видишь, даже они, хоть и выиграли войну, не принимают вещи всерьез. К сожалению, Италия превратилась в страну бюрократов и педантов. Как родилась легенда о нашем неисцелимом анархизме? Мы формалисты, консерваторы и крючкотворы даже в самых невинных делах. Очеловечивание голубя или, допустим, будильника, — есть проявление наивного анимизма, а анимизм не только самая достойная, но и самая логичная человеческая позиция. Потому что человек не может перестать быть собой, не может мерить все отличными от своих мерками.
Ему кажется, что он недостаточно чисто побрился, и он снова вставляет вилку в розетку. Женщина уже успела уткнуться в какой-то заграничный журнал, и, подняв голову, спрашивает:
— Что значит high-brow[131]? В Америке миллионы читают книги, но из них только двадцать пять тысяч high-brows. Здесь так написано.
— Дай подумать. Речь идет об ограниченном количестве разборчивых читателей, гурманов, emunctae naris[132]. И что предлагается с ними делать? Расстреливать?
— Ничего подобного. Рассматриваются возможности увеличения их числа. Желательно, чтобы они составляли по меньшей мере один процент населения. Тогда даже редкие книги, книги трудные, книги, в которых нет эффектных сцен, диких полицейских историй, уголовщины, выходили бы полуторамиллионными тиражами. А девяносто девять процентов американцев продолжали бы читать привычные книги. Это был бы рай для всех.