Жизнь Толстого - Ромен Роллан
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В «Крейцеровой сонате» нет даже такого «света». Это жестокое произведение подобно лютому зверю набрасывается на общество, мстя за нанесенные раны. Не надо забывать, что это исповедь человека-зверя, который только что совершил убийство и весь пропитан ядом ревности. Автор отступает, и мы видим только его героя. И все же в яростных выпадах против всеобщего лицемерия: лицемерного воспитания девушек, лицемерия любви, брака – этого «разрешения на разврат», лицемерия светского общества, науки, врачей – «перечесть нельзя преступлений, совершаемых ими», – во всем этом мы узнаем идеи самого Толстого, только выражены они здесь с повышенной резкостью. Увлекаемый своим героем, Толстой прибегает к чрезвычайно откровенным выражениям в безудержных описаниях плоти, снедаемой сладострастием, à затем переходит в другую крайность: неистовый аскетизм, ненависть и страх перед любовью, в исступление средневекового монаха, который проклинает жизнь, сам сгорая от чувственных желаний. Закончив «Крейцерову сонату», Толстой сам ужаснулся.
«Я никак не ожидал, – говорит он в послесловии к «Крейцеровой сонате», – что ход моих мыслей приведет меня к тому, к чему он привел меня. Я ужасался своим выводам, хотел не верить им, но не верить нельзя было… я должен был признать их».
И действительно, со временем его самого будут преследовать, правда не так жестоко, мысли убийцы Позднышева, который яростно обличает любовь и брак:
«Слова евангелия о том, что смотрящий на женщину с вожделением уже прелюбодействовал с нею, относятся не к одним чужим женам, а именно – и главное – к своей жене».
«…если уничтожатся страсти, и последняя, самая сильная из них, плотская любовь, то пророчество исполнится, люди соединятся воедино, цель человечества будет достигнута, и ему незачем будет жить».
Опираясь на евангелия от Матфея, Толстой доказывает, что брак не может соответствовать христианскому идеалу, что не может существовать христианское супружество, что брак, с точки зрения христианства, не может рассматриваться как явление прогрессивное, наоборот, это явление упадочное, и что любовь, а равно и все то, что ей предшествует и за ней следует, является препятствием на пути к достижению истинного человеческого идеала.[191]
Но эти мысли никогда, быть может, не отлились бы в. столь четкую форму, если бы Толстой не вложил их в уста Позднышева. Как это часто бывает с великими художниками, произведение увлекло за собой автора. Художник опередил мыслителя. Искусство от этого оказалось не в накладе. По силе воздействия, по страстной сосредоточенности повествования, по откровенной обрисовке чувств, по зрелости и совершенству формы ни одно произведение Толстого не может сравниться с «Крейцеровой сонатой».
Мне остается объяснить название этой вещи. По правде сказать, оно неверно. Оно вводит читателя в заблуждение. Ведь музыке в этом произведении дана лишь вспомогательная роль. Выкиньте сонату – ничего не изменится. Толстой ошибочно смешал два волновавших его вопроса: развращающую силу музыки и силу любви. Демон музыки заслуживал отдельного произведения; место, которое отведено ему здесь, недостаточно для того, чтобы доказать существование опасности, о которой говорит Толстой. Я должен несколько задержаться на этом вопросе, потому что, как мне кажется, отношение Толстого к музыке всегда понималось неправильно.
Считается, что Толстой не любил музыку. Это далеко не так. Ведь сильно боятся именно того, что любят. Вспомните, какое место занимает музыка в «Детстве» и в особенности в «Семейном счастии», где все фазы любви, и весна ее и осень, разворачиваются на музыкальном фоне, создаваемом сонатой Бетховена «Quasi una fantasia». Вспомните также о чудеснейших симфониях, которые звучат в душе Нехлюдова[192] и Пети Ростова ночью – накануне смерти.[193] Несмотря на то, что Толстой очень посредственно знал музыку,[194] она трогала его до слез; в некоторые периоды своей жизни он по-настоящему увлекался ею. В 1858 г. он основал в Москве музыкальное общество, которое послужило началом созданной впоследствии Московской консерватории.
«Лев Николаевич (пишет его шурин С. А. Берс) всегда любил музыку. Он играл только на рояле и преимущественно из серьезной музыки. Он часто садился за рояль перед тем, как работать, вероятно, для вдохновения.[195] Кроме того, он всегда аккомпанировал моей младшей сестре и очень любил ее пение. Я замечал, что ощущения, вызываемые в нем музыкой, сопровождались легкой бледностью на лице и едва заметной гримасой, выражавшей нечто похожее на ужас».[196]
Именно ужас он и испытывал, когда неведомая сила музыки потрясала его до самых сокровенных глубин души. Он чувствовал, как под влиянием музыки слабеет его воля, разум, реальное ощущение жизни. Перечитайте в первом томе «Войны и мира» сцену, когда Николай Ростов возвращается домой в полном отчаянии после крупного карточного проигрыша. Он слышит пение Наташи и забывает обо всем на свете.
«И вдруг весь мир для него сосредоточился в ожидании следующей ноты… и все в мире сделалось разделенным на три темпа: «Oh mio crudele affetto!»
– Эх, жизнь наша дурацкая!.. Все это, и несчастье, и деньги… и злоба, и честь – все это вздор… а вот оно настоящее… Ну, Наташа, ну, голубчик! ну, матушка!.. как она это si возьмет? – взяла! – слава богу! – он, сам не замечая того, что он поет… взял втору в терцию высокой ноты. «Боже мой! как хорошо! Неужели это я взял? как счастливо!» – подумал он.
О, как задрожала эта терция и как тронулось что-то лучшее, что было в душе Ростова. И это что-то было независимо от всего в мире и выше всего в мире. Какие тут проигрыши, и Долоховы, и честное слово!.. Все вздор! Можно зарезать, украсть и все-таки быть счастливым…»
Николай не убивает и не крадет – музыка для него всего лишь мимолетное увлечение; но Наташа едва не гибнет из-за нее. Ведь это в результате вечера, проведенного в опере, «в том странном, безумном мире, столь далеком от прежнего, в том мире, в котором нельзя было знать, что хорошо, что дурно, что разумно и что безумно», она выслушивает признание Анатоля Курагина, который вскружил ей голову, и соглашается, чтобы он похитил ее.
Чем старше делается Толстой, тем больше он боится влияния музыки.[197] Ауэрбах, с которым Толстой встретился в Дрездене в 1860 г. и который имел на него влияние, несомненно еще усилил предубеждение Толстого против музыки. Толстой отмечает, что он говорил «о музыке как «pflichtloser Genuss» (безнравственном наслаждении). Поворот, по его мнению, к развращению».[198]
Почему именно музыку Бетховена, самого чистого и целомудренного из всех композиторов, обвиняет Толстой в том, что она развращает людей? – спрашивает Камилл Беллег. Да потому, что воздействие его музыки самое сильное. Толстой любил Бетховена и не переставал никогда любить. Его самые отдаленные детские воспоминания связаны с «Патетической сонатой»; и когда Нехлюдов, в конце «Воскресения», слушает andante из Пятой симфонии, он с трудом удерживает слезы, умиляясь над самим собой. Тем не менее мы видели, как враждебно высказывается Толстой в «Что такое искусство?»[199] по поводу «тех уродливых попыток художественных произведений, которые пишет глухой Бетховен»; еще в 1876 г. ожесточение, с которым Толстой отрицал Бетховена и «прямо выражал сомнение в его гениальности», возмутило Чайковского и охладило тот восторг, с каким он сам относился к Толстому. «Крейцерова соната» дает нам возможность понять страстное предубеждение Толстого.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});