Избранное: Величие и нищета метафизики - Жак Маритен
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Боги ревнуют нас к метафизической мудрости; что касается доктринального наследства, единственно благодаря которому мы можем ее обрести, не совершая ошибок, то оно постоянно игнорируется: человек пользуется этой мудростью лишь случайно. Да и может ли быть иначе? Какой прекрасный парадокс: наука о божественных вещах, завоеванная человеческими средствами, обладание свободой, доступной только духу, но добытой «столь рабской» природой! Метафизическая мудрость стоит на самой высокой ступени абстракции, поскольку наиболее удалена от чувств; она открывает доступ к нематериальному, к миру реальностей, уже существующих или могущих существовать независимо от материи. Но способ нашего восхождения указывает нам также и на нашу ограниченность. По природной необходимости абстрагирование как условие существования всякой человеческой науки влечет за собой, вместе с многообразием различных точек зрения и дополнений, суровый закон логического рассуждения, последовательную выработку концепции, всю сложность огромного производства крылатого аппарата речи, однако, более тяжелого, чем воздух. Метафизика ищет чистого созерцания, она хочет перейти от рассуждения к чистому мышлению; она стремится к единству непосредственного видения. Она приближается к нему по асимптоте, но никогда его не достигает. Кто из метафизиков, если не считать древних брахманов, сильнее, чем Плотин, жаждал этого высшего единства? Но экстаз Плотина не является высшим достижением, скорее, он достиг точки ниспадения метафизики, и одной метафизики недостаточно для того, чтобы этот экстаз удался. Счастливый случай, выпавший на долю Плотина четыре раза за те шесть лет, которые с ним прожил Порфирий, кажется нам как бы мгновенным соприкосновением с интеллектуальным светом, естественно более мощным, чем свет природный, как бы судорогой человеческого разума, вызванной прикосновением чистого духа. Если мы верим Порфирию, когда он говорит, что его учитель родился на тринадцатый год правления Севера, что он слушал Аммония в Александрии, что в 40 лет он прибыл в Рим, что умер он в Кампании; когда он рассказывает нам о его правилах гигиены, его распорядке жизни или благотворительности сиротам, доверенным его покровительству, или о его методе обучения, или о сочинении трудов, или греческом произношении, орфографии etc., — то почему нам не верить Порфирию, когда он говорит нам[101], что философ был внушаем неким высшим демоном, который обитал в нем и который в ощутительной форме ему показался в момент его смерти? «В этот момент под кроватью, на которой он лежал, проползла змея и скрылась в отверстии в стене; и Плотин испустил дух». Что могло бы удивлять здесь, так это то, что метафизический эрос, не имеющий источника во Христе, не нуждается в связи со сверхчеловеческими интеллектуальными сущностями, rectores hujus nrnndi[4*].
Но вернемся к нашей теме. Я сказал уже, что метафизика страдает не только от недостатка, свойственного абстрактному и дискурсивному мышлению. У нее есть недуг, присущий ей одной. Она есть естественная теология, ее объект по преимуществу есть Причина всех причин. Принцип всего, что существует, — вот То, Что она хочет знать. И может ли она не хотеть познать этот принцип знанием совершенным и законным, единственно удовлетворяющим, познать его в самом себе, в самой его сущности, в основе, на которой он покоится? Желание увидеть Первопричину, поскольку оно присуще человеку, будучи «условным» и «несовершенным», ибо оно не рождается в нас из естественного соответствия с объектом, естественно оно как раз для призвания метафизика, который — если он достоин этого имени — не может не испытывать его, этого желания, остроты.
Итак, метафизика позволяет нам познать Бога лишь по аналогии, а именно в том, что не составляет его существа, а является неким общим элементом Его трансцендентальных совершенств, которые проявляются бесконечно разнообразными способами — одновременно и в Нем, и в вещах. Познание истинное, определенное, абсолютное — самая высокая услада для разума, ради чего стоит быть человеком. Но познание это все же бесконечно далеко отстоит от созерцания и заставляет нас еще острее чувствовать всю безмерность тайны. «Per speculum in aenigmate»[5*]. Слишком понятно, что даже наиболее совершенные плоды интеллектуальной жизни оставляют человека все же неудовлетворенным.
Нужно признать за общее положение, что интеллектуальная жизнь недостаточна для нас. Она нуждается в дополнении. Познание вводит в нашу душу все формы и все блага, но лишенные присущей им жизни и низведенные на степень объектов мысли. Они присутствуют как привитые нам, но способ их бытия неполноценен. Они нуждаются в дополнении, они отягчают нас желанием присоединяться к ним в их собственном и реальном существе, овладеть ими не только в идее, но и в реальности. И вот тут-то и является любовь. Она влечет душу к соединению уже действительного характера, что интеллект сам по себе, за исключением особых случаев созерцания Бога, дать не может[102]. Мы обречены, если не считать некоторых неестественных отклонений, на то, чтобы наша интеллектуальная жизнь в конце концов признала свою нищету и в конечном итоге скатилась до уровня желания. Это — проблема Фауста. Если человеческая мудрость не устремляется ввысь в любви к Богу, она ниспадает в своем влечении к Маргарите. Мистическое обладание святым Богом в Его вечной милости или физическое обладание бедной плотью в преходящем времени — таков удел каждого, каким бы волшебником он ни был. Это выбор, которого нельзя избежать.
6. Здесь нищета метафизики (но и ее величие). Она пробуждает жажду высшего единства, полноты духовного обладания в реальности, а не только в идее. Но не может ее удовлетворить.
Иную мудрость проповедуем мы, соблазн для Иудеев и безумие для Эллинов. Мудрость эта — дар обожествляющей благодати, свободный взлет несотворенной Премудрости, превышающий всякое человеческое усилие. В основе ее лежит безумная любовь к каждому из нас, стремящаяся в конечном счете к соединению с духом. Только тут открывается доступ ко Христу распятому, к неземному Посреднику между небом и землей. С пригвожденными руками и ногами, распятый на перекладине, он спрашивал, так же как спрашивали его: «Что есть тайна? — Наименьшую степень ее ты видишь здесь, — ответил аль-Халладж. — А высшую степень? — Это тебе недоступно. И, однако, завтра ты узришь ее. Ведь мистическое заключено в божественной мистерии, где коренится всякая тайна, о чем я свидетельствую, но что остается скрытым от тебя»[103]. Мистическая мудрость не есть блаженство, не есть совершенное обладание божественной реальностью. Но это ее начало. Это вхождение уже здесь, на земле, в непостижимый свет, вкушение, осязание и непреходящая сладость от близости Бога, ибо семь даров пребудут в видении такими, какими уже здесь их открывает нам вера.
Мы не можем извинить ни тех, кто ее отрицает, ни тех, кто ее искажает, ибо и те и другие впали в заблуждение из-за непростительного метафизического самомнения: познав божественную трансцендентность, они не хотят воздать ей должное.
Многие доктрины, предлагаемые нам на Западе под видом мудрости Востока[8*] (я не говорю о подменной восточной мысли, толкование которой требует учета массы дистинкций и нюансов), эти доктрины, вызывающие и легковесные, являются подлинным отрицанием мудрости святых. Думая достичь наивысшего созерцания на путях одной лишь метафизики, ища совершенствования души вне милосердия, тайна которого остается для них совершенно непроницаемой, подменяя сверхъестественную веру и откровение Бога, воплощенного в Слове — unigenitus Filius, qui est in sinu Patris, ipse enarravit[9*], — некоей так называемой тайной доктриной, унаследованной от каких-то неведомых учителей знания, они лгут, потому что внушают человеку, будто он может прибавить в своем росте и своими силами войти в пределы сверхчеловеческого. Их эзотерический гиперинтеллектуализм, созданный лишь для подмены подлинной метафизики, есть ложный и вредный призрак. Он заведет разум в дебри абсурда, а душу приведет ко второй смерти.
Претенциозная философия может быть врагом мудрости еще и в другом отношении: не упраздняя мудрости святых перед метафизикой, она в той или иной степени подмешивает ее к метафизике, а в наиболее трудных случаях прямо смешивает с ней — и этим совершенно искажает ее природу. Так, внимательный и проникновенный ум после пятнадцати лет пылких исследований и усилий со стороны самой въедливой и беззаветной эрудиции пришел к трагическому искажению мистического опыта героя, внутреннюю драму которого он пытался изобразить. Увы! Будто философ при помощи даже исчерпывающей исторической информации и самой интуитивной бергсоновской симпатии может проникнуть во внутренний мир святого, оживить Иоанна Креста! Все фальшивые ключи философии ломаются по той простой причине, что отсутствует замочная скважина; туда можно проникнуть только сквозь стены. Несмотря на мои дружеские чувства к Вам, мой дорогой Барюзи, мне приходится признать, что, освещая Иоанна Креста лейбницевским светом, отнимая у его созерцания то, что было жизнью его жизни, а именно: благодать, дарованную свыше, и пребывание Бога в нем, Вы делаете из него некоего неудавшегося гиганта будущей метафизики, находящегося еще во власти «условных» суеверий и стремящегося прежде всего добиваться все более и более тонкого интеллектуального постижения Бога при полной самоотдаче, где всю работу делает человеческий ум. Под Вашим пером он так хорошо преуспевает в этом, что выводит нас «некоторым образом за пределы христианства»[104]. Вы создали образ святого, который сам святой нашел бы отвратительным и явная фальшь которого в сочетании с таким усердием вызывает в нас удивление и боль[105]. Ваш праведник не живет верой. Этот теопат страдает не божественным недугом, но болезнью Сорбонны.