На берегах Невы. На берегах Сены. На берегах Леты - Ирина Владимировна Одоевцева
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
О том, что Чехов не знал дворянского быта, я от Бунина не раз уже слыхала, как и о его скромности.
– А вам, Иван Алексеевич, скромность действительно была бы не к лицу.
Он стоит передо мной, держась преувеличенно прямо, гордо закинув голову. Я смотрю на него и вдруг решаюсь сказать то, что давно думаю:
– Но не кажется ли вам, Иван Алексеевич, что и ваша гордость и надменность тоже только поза? Что на самом деле вы гораздо деликатнее и скромнее? И даже немного застенчивы? И только старательно скрываете это?
Он резко поворачивается ко мне:
– То есть позвольте, сударыня. Вы, кажется, тоже начинаете дерзить мне, как та наглячка? С Нобелевским лауреатом следовало бы, пожалуй, попочтительнее.
Я не на шутку пугаюсь. Боже, что я наделала, я обидела его. Теперь он подберет полы своего халата и, шаркая ночными туфлями, уйдет к себе.
– Ради бога, простите. Я шутила.
Но он, вместо того чтобы совершить один из своих «толстовских уходов», как это называет Георгий Иванов, усаживается в кресло.
– Во всяком случае, мнение преоригинальное, – говорит он медленно, – и, если подумать, не лишенное некоторого основания. Кто его знает. Познать себя, сколько ни старайся, трудно. Но до чего вы меня удивили. А с удивления, по Платону, начинается философия.
На Масленицу, как полагается, в «Русском доме» были традиционные блины. Устраивались они в складчину. За пансион в «Русском доме» брали чрезвычайно мало, но зато и кормили впроголодь – без всяких излишеств. Блины, да еще с кетовой икрой, семгой и водкой, в те первые послевоенные годы легко подводились под категорию «излишеств». Бунин ни на какие просьбы и уговоры участвовать в коллективных блинах не поддался и не удостоил своим присутствием масленичный обед.
Все же «блинное повторение», устраиваемое в нашей комнате несколькими «насельниками» «Русского дома», он обещал посетить.
– Но предупреждаю, испорчу вам все. У меня настроение собачье. И есть ничего не стану. И одеваться из-за ваших дурацких блинов не намерен, приду в халате. Но раз вы настаиваете – приду. А там уж пеняйте на себя.
В назначенный день он действительно пришел. Даже раньше назначенного часа, когда хорошенькая Гэдди, подвязав передник, жарила блины на маленькой спиртовке. Он скептически оглядел накрытый белыми листами бумаги вместо скатерти «погребальный» стол и заявил:
– Думаете, удадутся у вас блины? Как бы не так. Бросьте, Гэдди, ничего у вас не получится. Бросьте. Так черт яйцо на печке пек.
Но Гэдди, мило улыбаясь ему, продолжала весело хозяйничать, не обращая внимания на его воркотню.
К Гэдди Бунин был слегка неравнодушен, как, впрочем, ко многим молодым, хорошеньким женщинам. Вера Николаевна не только не ревновала, но даже поощряла его «увлечения».
– Пусть, ведь это хоть немного развлечет его. Яну необходимо общество молодых женщин, которые ему нравятся. – В верность Бунина она верила свято и нерушимо. – Ян даже в мыслях мне ни разу не изменил, хотя бог знает что про него злые языки рассказывают, – часто повторяла она.
К Гэдди она относилась очень хорошо и даже приглашала ее поселиться у них, если Гэдди приедет в Париж.
– У нее такой легкий, веселый, ровный характер. И она так женственна! Это как раз то, что больше всего нравится Яну. И она очень хозяйственна, не то что я, – объясняла она.
Сама Вера Николаевна – она это прекрасно сознавала – была начисто лишена хозяйственных способностей и не умела, да и не стремилась создать у себя дома хоть какое-нибудь подобие уюта. Даже после получения Нобелевской премии, когда средств было достаточно, они остались жить в довольно жалкой меблированной квартире, занимаемой ими и прежде, на 1, рю Оффенбах, превратив ее только из «меблированной» в квартиру по контракту, не сменив мебели и ничем решительно не украсив ее.
Бунин, усевшись в кресло у стола и мешая мне расставлять закуски и рюмки, хмуро следил за нашими с Гэдди и Георгием Ивановым хлопотами.
– Охота вам! Подумаешь, был кот – с печки упал! Бросьте!
Но нам «была охота», и мы продолжали хлопотать. Блины, несмотря на предсказания Бунина, вполне удались. Гости ели и хвалили.
Бунин, сидя в кресле на главном месте перед пустой тарелкой, с брезгливым удивлением наблюдал за тем, как быстро уменьшается стойка блинов, и вдруг, подняв вилку, потянулся к ней, ткнул вилкой в блин и положил его на свою тарелку.
– Э, да так мне не останется ни блина, ни икры, ни водки!
– Подождите, Иван Алексеевич, я вам сейчас свежий спеку, эти уже остыли, – заволновалась Гэдди.
– Свежие второй порцией. И этот отличный. – Бунин, забыв о своем твердом намерении ничего не есть, уже поливает блин маслом, накладывает на него икру и сметану и прикрывает вторым блином. – А ну-ка налейте!
Я наливаю ему рюмку водки, и он с явным удовольствием принимается за «блинопоглощение».
И неожиданно – для других, а не для меня – ведь я нисколько не сомневалась, что этим и кончится, – он превращается в приятнейшего гостя, радующего меня, хозяйку хлебосольную, отличным аппетитом, очаровывающего всех слушателей несмолкаемыми рассказами.
Он вспомнил масленичную «Вербу», разыграл несколько сценок из нее, изображая всех: и зрителей-зевак, и знатных господ, глазеющих на народное гулянье, и зазывателей балаганов, и продавцов. Все так магически живо, будто мы, сидящие за столом, вдруг очутились на «Вербе» и это нам предлагают увидеть «Александровскую колонну в натуральности своей» и купить умирающую тещу или чертика в коробочке. Так неудачно начавшиеся по вине Бунина блины превратились, благодаря Бунину же, в одно из самых приятных воспоминаний пансионеров «Русского дома». «Блины с Буниным» остались у них надолго в памяти.
Как-то в Нью-Йорке, на моем вечере, когда я в перерыве надписывала свои «На берегах Невы», ко мне подошла пожилая