Ленинградское время, или Исчезающий город - Владимир Рекшан
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Суду прокурор смогла предъявить лишь два подделанных Артемьевым бюллетеня, и за это Артемьев после покаянного слова получил год исправительных работ на стройках страны. А белокурая подруга, также проходившая по делу о бюллетенях, получила год условно. Про деньги, передаваемые нами обвиняемому, речь вообще не шла. Билеты на сейшены не продавали, а то, что я и такие как я собирали трешницы и сдавали их в липовую Поп-федерацию, так то – частные пожертвования, которые не запрещены. Да и о свержении советской власти на суде не заикались.
Кстати, Борис Гребенщиков одну свою знаменитую песню начинает так: «Полковник Васин приехал на фронт со своей молодой женой…»
Надо будет при случае его спросить: может быть, и он был в курсе военной структуры Поп-федерации?
Вот так в маргинальной среде советских хиппарей тлела искра вахабизма.
Книжники
Начиная писать воспоминания о Ленинграде, я предполагал быстро проскочить 70-е годы и более подробно рассказать о том, как работал в Ленинградском рок-клубе на улице Рубинштейна и видел всех: юного Цоя в жабо, Кинчева в пиджачке, Шевчука, только что приехавшего из Башкирии… Но все-таки стану придерживаться исторической справедливости и задержусь на 70-х годах – ведь столько важного и удивительного случилось тогда. А вдруг, кроме меня, об этом поведать будет некому.
Несмотря на гонку вооружений, космический проект и негибкость плановой системы ведения хозяйства в производстве товаров общественного потребления, жизненный уровень населения продолжал расти. Строили новые «спальные» районы, открывались новые станции метро, страна разрабатывала всякие месторождения… На бытовом уровне это выражалось в увеличении денежной массы, которая давила на потребительский рынок, создавая дефицит товаров. Собственно, об этом и без меня постоянно говорят буржуазные экономисты.
Еще в 60-е стало популярным подписываться на собрания сочинений. Светло-коричневый Паустовский, голубенький Пушкин, синий Жюль Верн, бордово-черный Фейхтвангер. До сих пор на книжных полках во многих квартирах стоят книги, приобретенные дедушками и бабушками нынешних обитателей. Помню разговоры родителей о том, что нужно идти в «Подписные издания» (такой магазин только несколько лет тому назад закрылся на Литейном проспекте) и выкупать тома. Несколько раз меня отец брал с собой. Мы выстаивали длинную очередь, затем отец протягивал листки купонов. От них отрезали талоны на вышедшие тома, выдавали новинки. Мы гордо возвращались домой. Над таким приобретательством можно, конечно, посмеяться, но все-таки детство и юность моего поколения прошло в окружении книг. И эти книги мы в итоге прочли.
Когда в 67-м я поступил на истфак университета, отец привел меня в «Академкнигу», находившуюся на Литейном проспекте, метров сто не доходя до Невского, и купил первокурснику соловьевскую «Историю России с древнейших времен». За четырнадцать толстенных томов пришлось заплатить чуть более двадцати семи рублей. Буквально через несколько лет история Соловьева у перекупщиков стоила уже бешеных денег. Где-то на втором курсе в «Старой книге», занимавшей бельэтаж соседнего с «Академкнигой» дома, я постоянно покупал уцененные до пятидесяти копеек книги античных авторов. Книги в годы моего студенчества стоили чуть меньше или чуть больше рубля. До начала 70-х серьезного книжного черного рынка не существовало, но затем он сформировался стремительно. Тогда же резко выросли цены, к примеру, на джинсы. Если в 70 году я купил почти новые «супер райфл» за пятьдесят, то к середине семидесятых такое удовольствие уже стоило сто пятьдесят и более рублей.
Так ощущался в Советском Союзе товарный голод.
В «Старую книгу» я заходил постоянно. Все сливки, конечно, снимали чернокнижники, вечно толпившиеся у скупки. Те, кто хотел сдать книги и получить тут же на руки деньги, проходили двором в помещение, где книги принимали. В арке, во дворе, перед дверью скупки постоянно терлись мужчины неприметной внешности с бегающими глазами, говорившие проникновенным шепотом: «Можно посмотреть, что вы сдаете?» Глаза у них бегали, с одной стороны, от страха: их периодически ловила милиция; с другой стороны, от умственного напряжения: им предстояло мгновенно оценить человека с книгами, найти подход, уговорить на сделку до того, как он войдет в помещение и займет очередь к оценщику. У особо талантливых чернокнижников хватало изворотливости устроиться в очередь и шепотом донимать клиентов «Старой книги». У некоторых имелись коррупционные связи с оценщиками. Смех смехом, но иногда можно было выловить в куче копеечной ерунды редкое и, соответственно, дорогое издание. Речь идет, понятное дело, об изданиях дореволюционных. Если человек понес в скупку что-то антикварное, это уже говорило о его неосведомленности. Чернокнижник предлагает рубль, в крайнем случае три. А получает продукт с рыночной стоимостью двадцать пять, пятьдесят, сто рублей. Но наивного продавца еще предстояло выследить.
…Когда я стал интересоваться книгами, то первые мои действия, как водится, привели к потерям. «Историю» Соловьева я отдал одному сайгоновскому знакомому в обмен на кучу ерунды. А она уже стоила под сто пятьдесят рублей. Но постепенно, по мере погружения в мир книжников, я начинал ориентироваться в ценах и приемах барыжничества. Благо опыт собирания виниловых пластинок у меня имелся. Кстати, на пару американских дисков я выменял себе Четьи минеи, жития святых. В кожаном переплете, на церковнославянском языке. Издание было не очень старое и не особо ценное, но выглядело убедительно. Мою маму жития очень раздражали. А я постоянно выходил с каким-либо томом на кухню и начинал читать. Благо на истфаке я курс древнерусского языка прошел. Мне нравилась мистическая напевность языка. Мама, атеистка, раздраженно отмахивалась. Делал я это нарочно, и теперь мне стыдно…
Если раньше я ходил в кафе «Сайгон» для того, чтобы обменяться мнениями о новых пластинках, то теперь наша компания говорила уже и о книгах. В определенном смысле меня подталкивали собирательские успехи приятеля-битломана Коли Баранова. Он постоянно показывал редкие издания Зощенко, Аверченко и Тэффи, хвалился какими-то западными детективами, о которых я и не слыхивал. Вообще, воздух ленинградского общения был пропитан разговорами о литературе и кино. Друг Никита Лызлов каждое лето собирал компанию для поездки на Московский международный кинофестиваль, потом возвращался полный впечатлений. Я все собирался поехать с ним, но так и не собрался. Все следили за новинками журнала «Иностранная литература», выходившего тиражом в сто тысяч экземпляров. Как только там появился роман Маркеса «Сто лет одиночества», так его сразу все прочитали и начали обсуждать. Думаю, не только в Ленинграде. Огромная страна от Калининграда до Владивостока обменивалась мнениями. Не успели там же опубликовать элитарного Питера Хандке, как мои товарищи Коля Зарубин и Женя Степанов принесли сочинения этого австрияка и стали рекомендовать как сюрреалистическую рок-прозу. И я старательно пытался понять, что означает повесть «Вратарь в ожидании одиннадцатиметрового удара». Этим, замечу, создавалось единое интеллектуальное поле Советского государства. Цензура отечественная оказалась во сто крат слабее цензуры западной. В Советском Союзе переводили все новинки, в которых не имелось выпадов против коммунистического режима. Чего стоит только пятидесятитомная «Библиотека США» – от Вашингтона Ирвинга до Курта Воннегута!
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});