Элиза, или Настоящая жизнь - Клер Эчерли
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мадьяр держался за запястье. Кровь текла ручьем. Он вытянул из кармана платок, твердый от высохших соплей, показал пальцами, что надо стянуть руку. Я наложила подобие жгута.
— Пойдем, — сказала я.
Он пошел следом за мной. Бернье на месте не было. Мы стали искать его. Другие смотрели на нас, я была довольна, что меня видел Арезки.
— Что случилось?
Подошел Жиль. Я объяснила. Он нашел в ящике Бернье талон в медпункт. Потом подумал и дал мне второй.
— Проводите его, он не говорит по–французски.
Мы прошли сквозь строй машин. Никто не свистел. На первом этаже, когда мы проходили мимо уборной, он остановился и сказал мне: «Пописать». Этому слову он тоже научился.
Я ждала перед дверью. Он не выходил. Я забеспокоилась, я боялась, что ему стало дурно, и, поскольку никого не было видно, приоткрыла дверь, чтоб посмотреть. Запах был тяжелый, как в стойле. Тошнотворный. Мадьяр приводил себя в порядок. Он вытянул полу рубахи, намочил ее в проточной воде унитаза и тер ею ладони. Я сделала ему знак: «Быстрее, быстрее». Он улыбнулся и показал мне одну ладонь, почти чистую.
На размалеванной стене были выцарапаны ножом требования:
«Наши пять франков».
«Душевые».
«Компартию к власти!»
Похабщины почти не было.
— Быстрее, — сказала я опять Мадьяру, который теперь протирал лицо все той же мокрой полой рубахи.
На правой стене большими неровными буквами, написанными торопливой рукой, было выгравировано: «Слав аль Жиру».
Это явно значило: «Слава Алжиру». Меня взволновало, что сделавший это не умел даже написать название страны, которую стремился восславить. Я вспомнила табличку Мюстафы: «Нет рогыть». Мне хотелось бы поговорить обо всем этом с Арезки.
Я объяснила сестре, как произошел несчастный случай. Мадьяр созерцал поющий чайник. Глаза его выражали полнейшее довольство. Он, должно быть, радовался, что успел привести себя в порядок перед тем, как попал в эту белую, теплую комнату. Для всех этих людей, перебрасываемых с завода в общежитие, или в барак, или в жалкие номера, медпункт был воплощением сладости жизни, роскоши, к которой они имели возможность приобщиться лишь изредка.
Я вернулась в цех и отдала Бернье талон.
— Что с ним? — спросил он.
— Его, наверно, отправят в больницу.
— Ох уж эти иностранцы, — вздохнул он, — везет им на несчастные случаи.
— Это моя вина. Я захлопнула нечаянно крышку.
— Придется докладывать, если он не вернется на работу. Я поставил на ваше место Доба. Ступайте.
Мюстафа, Доба и еще несколько человек подошли расспросить меня, подошел и Арезки. Мы обменялись коротким, ничего не значащим взглядом. Его глаза, необыкновенно изменчивые, отлично выражали смену настроений. И был у него этот взгляд — нейтральный, безразличный, пресекавший всякую возможность сближения.
Довериться брату? Какая идиотка. Я отлично знала, что не смогу ему ничего сказать. Язык не повернется. Да и о чем говорить? Все сводилось к четырем прогулкам по ночному Парижу, боязливым попыткам сближения и невероятным узорам, расшитым вокруг мною самой.
Бернье прислал какого–то алжирца, чтоб заменить Мадьяра. Наладчик подходил несколько раз, чтоб посмотреть, как Мюстафа натягивает пластик.
Я уже давно обнаружила подспудную враждебность между рабочими. Французы не выносили алжирцев, да и вообще иностранцев, ставя им в вину, что те, отбивая у французов работу, выполняют ее плохо. Общий труд, общий пот, общие требования — все это было, как говорил Люсьен, «напоказ», для лозунгов. А на самом деле — «каждый за себя». Большинство приносило на завод свои обиды, свое недоверие. Нельзя поддерживать травлю арабов за стенами завода и отстаивать рабочее братство внутри этих стен. Подчас это прорывалось наружу, и тогда каждый укрывался для нападения и обороны за своей расой, своей национальностью, точно в крепости. Профорг пытался улаживать конфликты, но внутреннего убеждения в нем не чувствовалось. Однажды, когда он принес мне билет и марку, я призналась, что поражена этим и разочарована.
— Это связано с бескультурьем, — ответил он мне ни к чему не обязывающей фразой.
Он и сам говорил «ратоны», «круйя» и злился на арабов за отказ участвовать в забастовке, выдвигавшей требование увеличить оплату на пять франков в час.
Конвейер остановился, прозвучал звонок. Мюстафа принес мне тампон с бензином, присланный Арезки. Это был знак. Он не хотел говорить со мной.
Я надела пальто и пошла к Итальянским воротам. Мне было необходимо двигаться, говорить вслух. Резкие порывы ветра вздымали волосы, секли лицо. Сытая толпа, в ноябре надевающая сапоги на меху и пальто на теплой подкладке, на пасху весенние костюмы, а в августе отправляющаяся на море провести отпуск, — толпа, зарабатывающая в поте лица деньги на развлечения, шагала, присаживалась в кафе и опускала глаза долу, когда на ее территорию проскальзывали чуждые ей, пугающие существа: истощенные, одетые и в ноябре по–весеннему, едва зарабатывающие на хлеб, хоть и они тоже трудились в поте лица. К счастью, этим существам были отведены специальные места — бидонвили, жалкие гостиницы. Они группировались там по землячествам: отдельно — алжирцы, отдельно — испанцы, отдельно — португальцы и отдельно, естественно, французы. Но и эти, впрочем, также делились на категории: алкоголики, лентяи, чахоточные, психи. У гетто есть свои преимущества. Но эти изгои умудрялись все–таки просочиться к нормальным людям, они оказывались рядом — в метро, в кафе, они были шумны, бестолковы, неумеренно пили. И если в одной из этих пародий на род человеческий, в темной холодной лачуге, среди отбросов, чудом разгорался свет, огонь, пламя, это сулило несчастному отверженному только еще большие тяготы.
Значит, это и есть настоящая жизнь? Вся эта мешанина и есть настоящая жизнь. Как сладка была та, прежняя, лишенная определенности, далекая от гнетущей правды. Простая, животная жизнь, расцвеченная мечтами. Я говорила: «Настанет день…» — и мне этого хватало. Вот он и настал, этот день, я живу настоящей жизнью, вместе с другими людьми, и я страдаю. «Не годишься ты в бойцы», — сказал бы Люсьен.
Я физически ощутила необходимость поговорить с ним и повернула обратно, к столовой. Люди выходили. Появился Жиль, узнал меня, я сказала, что жду брата.
— А я что–то не видел его. Подождите.
— Его нет, — сказал Жиль, вернувшись. — Место Люсьена как раз напротив моего, у меня впечатление, что он сегодня не приходил.
Жиль поинтересовался, как дела, я ответила, что хорошо, и вернулась на завод.
Хорошенькая Диди стояла посреди раздевалки под лампочкой и, задрав голову к слабому источнику света, красила губы. Она увидела меня и спросила:
— Это вы сестра чернявого парня из красильного? Он болен или уволился?
Тревога погнала меня к Люсьену в тот же вечер. В присутствии Анны я всегда испытывала неловкость, но было не до этого. Открыла дверь она.
Люсьен полулежал в кровати, прислонясь к деревянному изголовью, и спорил с сидевшим у него в ногах Анри.
— Ну что я говорил? — воскликнул брат охрипшим голосом. — Вот и она! Испугалась? — закричал он мне. — Думала, я умер?
— Нет. Но я вижу, ты болен.
— Именно, болен… Насморк у меня, дура. Но завтра я выйду на работу.
— Ну раз ты хорошо себя чувствуешь, я пошла.
— Присядь на минутку, — сказал он. — Так, давай, Анри!
У Анри в руках были листы бумаги, он стал читать. Это был рассказ об условиях работы, о методах заводской администрации, записанный со слов Люсьена.
— Очень хорошо. Я передам это Глотену, он пропустит этот материал в ближайшем номере, как «письмо в редакцию».
— Ты веришь в силу слова?
— Я верю во власть публичной подписи, — сказал Анри сухо.
— Глотен ведь в прошлом коммунист?
— Да, что из этого?
— Ничего, — сказал Люсьен. Он вздохнул, откашлялся… — Эти люди, когда они выходят из партии, перестают существовать. Партия для них — спинной хребет. Потеряв ее, они возвращаются к состоянию амебы.
— Мы поговорим об этом в другой раз, согласен?
— Согласен. Анна, дай мне лимон.
Анна встала, разрезала пополам лимон и подала ему.
— Так ты лечишься?
Когда я задавала такого рода вопросы, мой голос, помимо воли, звучал неприятно, иронически и ворчливо. Он повернулся ко мне. Лицо его так и лучилось от улыбки.
— А как твой бико? В порядке?
Он произнес это слово, желая задеть меня.
— У нас сегодня был несчастный случай!
Я рассказала о ранении Мадьяра, торопливо, стараясь отвлечь внимание.
Мне было стыдно перед Анри, еще больше перед Анной.
— А вы все еще в Париже, Элиза? Решили остаться?
— Нет, я уеду на рождество.
Люсьен отложил лимон.
— Ты уезжаешь в конце месяца?